Лев кассиль - семь рассказов. Рассказы для школьников о Великой Отечественной войне. Кассиль Детские рассказы о войне льва кассиля

ПОЗИЦИЯ ДЯДИ УСТИНА

Маленькая, по окна вросшая в землю изба дяди Устина была крайней с околицы. Все село как бы сползло под гору; только домик дяди Устина утвердился над кручей, глядя покривившимися тусклыми окнами на широкую асфальтовую гладь шоссе, по которому целый день из Москвы и в Москву шли машины.

Я не раз бывал в гостях у радушного и говорливого Устина Егоровича вместе с пионерами из одного подмосковного лагеря. Старик мастерил замечательные луки-самострелы. Тетива на его луках была тройной, скрученной на особый манер. При выстреле лук пел, как гитара, и стрела, окрыленная прилаженными маховыми перышками синицы или жаворонка, не вихлялась в полете и точно попадала в мишень. Луки-самострелы дяди Устина славились во всех окружных лагерях пионеров. И в домике Устина Егоровича всегда было вдосталь свежих цветов, ягод, грибов - то были щедрые дары благодарных лучников.

У дяди Устина было и собственное оружие, столь же старомодное, впрочем, как и деревянные арбалеты, которые он мастерил для ребят. То была старая берданка, с которой дядя Устин выходил на ночное дежурство.

Так жил дядя Устин, ночной караульщик, и на пионерских лагерных стрельбищах звонко пели его скромную славу тугие тетивы, и вонзались в бумажные мишени оперенные стрелы. Так он жил в своей маленькой избушке на крутогоре, читал третий год подряд забытую пионерами книгу о неукротимом путешественнике капитане Гатерасе французского писателя Жюль-Верна, не зная ее выдранного начала и не спеша добраться до конца. А за окошком, у которого он сиживал под вечер, до своего дежурства, по шоссе бежали и бежали машины.

Но этой осенью все изменилось на шоссе. Веселых экскурсантов, которые прежде под выходные дни мчались мимо дяди Устина в нарядных автобусах в сторону знаменитого поля, где когда-то французы почувствовали, что они не смогут одолеть русских, - шумных и любопытных экскурсантов сменили теперь строгие люди, в суровом молчании ехавшие с винтовками на грузовиках или смотревшие с башен двигающихся танков. На шоссе появились красноармейцы-регулировщики. Они стояли там днем и ночью, в жару, в непогоду и в стужу. Красными и желтыми флажками они показывали, куда надо ехать танкистам, куда - артиллеристам, и, показав направление, отдавали честь едущим на Запад.

Война подбиралась все ближе и ближе. Солнце на заходе медленно наливалось кровью, повисая в недоброй дымке. Дядя Устин видел, как косматые взрывы, жилясь, выдирали из охавшей земли деревья с корнем. Немец изо всех сил рвался к Москве. Части Красной Армии разместились в селе и укрепились тут, чтобы не пропускать врага к большой дороге, ведущей на Москву. Дяде Устину пытались втолковать, что ему нужно уйти из села - тут будет большой бой, жестокое дело, а домик у дядюшки Размолова стоит с краю, и удар падет на него.

Но старик уперся.

Я за выслугу своих летов пенсию от государства имею, - твердил дядя Устин, - как я, будучи прежде, работал путевым обходчиком, а теперь, стало быть, по ночной караульной службе. И тут сбоку кирпичный завод. К тому же склады имеются. Я не в законном праве получаюсь, ежли я с места уйду. Меня государство на пенсии держало, стало быть, теперь и оно передо мной свою выслугу лет имеет.

Так и не удалось уговорить упрямого старика. Дяди Устин вернулся к себе во двор, засучил рукава выгоревшей рубашки и взялся за лопату.

Стало быть, тут и будет моя позиция, - промолвил он.

Бойцы и сельские ополченцы всю ночь помогали дяде Устину превращать его избушку в маленькую крепость. Увидев, как готовят противотанковые бутылки, он бросился сам собирать порожнюю посуду.

Эх, мало я по слабости здоровья закладывал, - сокрушался он, - у людей иных под лавкой цельная аптека посуды... И половинки, и четвертинки...

Бой начался на рассвете. Он сотрясал землю за соседним лесом, закрыв дымом и тонкой пылью холодное ноябрьское небо. Внезапно на шоссе появились мчавшиеся во весь свой пьяный дух немецкие мотоциклисты. Они подпрыгивали на кожаных седлах, нажимали на сигналы, вопили вразброд и палили во все стороны наобум Лазаря, как определил со своего чердака дядя Устин. Увидев перед собой стальные рогатки-ежи, закрывшие шоссе, мотоциклисты круто свернули в сторону и, не разбирая дороги, почти не сбавляя скорости, помчались по обочине, скатываясь в канаву и с ходу выбираясь из нее. Едва они поравнялись с косогором, на котором стояла избушка дяди Устина, как сверху под колеса мотоциклов покатились тяжелые бревна, сосновые кругляши. Это дядя Устин незаметно подполз к самому краю обрыва и столкнул вниз припасенные здесь со вчерашнего дня большие стволы сосен. Не успев притормозить, мотоциклисты на полном ходу наскочили на бревна. Они кубарем летели через них, а задние, не в силах остановиться, наезжали на упавших... Бойцы из села открыли огонь из пулеметов. Немцы расползались, как раки, вываленные на кухонный стол из базарной кошелки. Изба дяди Устина тоже не молчала. Среди сухих винтовочных выстрелов можно было расслышать кряжистый дребезг его старой берданки.

Бросив в канаве своих раненых и убитых, немецкие мотоциклисты, сразбега вскочив на круто завернутые машины, помчались назад. Не прошло и 15 минут, как послышалось глухое и тяжкое урчание и, вползая на холмы, торопливо переваливаясь в ложбины, стреляя на ходу, к шоссе ринулись немецкие танки.

До позднего вечера длился бой. Пять раз пытались немцы пробиться на шоссе. Но справа из леса каждый раз выскакивали наши танки, а слева, там, где над шоссе нависал косогор, подступы к дороге охраняли противотанковые орудия, подтянутые сюда командиром части. И десятки бутылок с жидким пламенем сыпались на пытавшиеся проскочить танки с чердака маленькой полуразрушенной будки, на скворешне которой, простреленной в трех местах, продолжал развеваться детский красный флажок. «Да здравствует Первое Мая» - было написано белой клеевой краской на флажке. Может быть, это было и не ко времени, но другого знамени у дяди Устина не нашлось.

Так яростно отбивалась избушка дяди Устина, столько покареженных танков, облитых пламенем, свалилось уже в ближний ров, что немцам показалось, будто тут кроется какой-то очень важный узел нашей обороны, и они подняли в воздух около десятка тяжелых бомбардировщиков.

Когда дядю Устина, оглушенного и ушибленного, вытащили из-под бревен и он открыл, еще слабо разумея, свои глаза, бомбардировщики были уже отогнаны нашими «Мигами», атака танков отбита, а командир части, стоя неподалеку от разваленной избы, что-то строго говорил двоим перепуганно озиравшимся парням; хотя одежда их еще дымилась, оба выглядели задрогшими.

Имя, фамилия? - спросил сурово командир.

Карл Швибер, - ответил первый немец.

Августин Рихард, - отозвался второй.

И тогда дядя Устин поднялся с земли и, пошатываясь, подошел к пленным.

Вон ты какой! Фон-барон Августин!.. А я всего только Устин, - проговорил он и покрутил головой, с которой медленно и вязко капала кровь. - Я тебя в гости не звал: навязался ты, пес, на мое разорение... Ну, хоть тебя и с надбавкой кличут «Авг-Устин», - а выходит-то, мимо Устина не проскочил. Зацепился-таки чекушкой.

После перевязки дядю Устина, как он ни сопротивлялся, отправили на санитарной машине в Москву. Но утром неугомонный старик ушел из госпиталя и отправился на квартиру к своему сыну. Сын был на работе, снохи тоже не оказалось дома. Дядя Устин решил дождаться прихода своих. Он придирчиво оглядел лестницу. Всюду были приготовлены мешки с песком, ящики, багры, бочки с водой. На дверях напротив, около таблички с надписью: «Доктор медицины В. Н. Коробовский», была приколота бумажка: «Приема нет, доктор на фронте».

Ну, что ж, - сказал сам себе дядя Устин, присаживаясь на ступеньки, - стало быть, закрепимся на этой позиции. Воевать везде не поздно, дом-то будет покрепше моей землянки. В случае чего, если сюды полезут, тут можно таких им делов наделать!.. Полное «адью» сообразим всякому Августину...

Добрый день, уважаемая Валя! Извиняюсь, что пишу к Вам под таким смелым обращением. Но полного Вашего звания по отчеству не знаю. Пишет Вам боец-минометчик Гвабуния Арсений Нестерович. Мой год рождения 1918. Вы со мной незнакомые. Но в моих жилах течет Ваша благородная кровь, Валя, которую Вы, когда выступали в Свердловске, дали из своего золотого сердца для бойцов, командиров и политработников Рабоче-Крестьянской Красной Армии, если получат ранения в боях с фашистской нечистью.

Я имел тяжелое положение от раны, и была впоследствие этого сильная слабость, и опасность для жизни по случаю большой потери крови. И мне в госпитале перелили 200 кубиков крови, а потом, спустя срок, еще 200. Итого всего - 400. И это была Ваша кровь, Валя, которая меня полностью спасла. Я стал быстрым ходом итти на поправку, для новых сражений за родину. И здоровье мое теперь хорошее. За что я Вам, дорогая Валя, выражаю чистосердечную красноармейскую благодарность.

Я тогда в госпитале, когда назначен был на выписку, спросил, чьей принадлежности кровь мне перелили. Мне сказали, что Вашу. Сказали, что известной артистки, и сказали Вашу фамилию - Шаварова. Еще сказали, что Ваш личный брат тоже бьется на нашем фронте. Я хотел после пойти в театр, поглядеть пьесу при Вашем исполнении, да Вы уже уехали. И по этой причине мне не довелось Вас увидеть лично.

После того, как я побыл на полном излечении, - снова вернулся теперь по обратному направлению в свою родную часть, которой командует майор товарищ Вострецов. И вместе с моими товарищами по минометному подразделению мы глушим своим огнем кровавых фашистов и не даем им свободно вздохнуть и поднять голову над нашей советской землей.

Я пишу Вам письмо по той причине, что хочу - первый номер: выразить Вам упомянутую благодарность, а второй номер: это высказать Вам про один случай, проще говоря, боевой эпизод, каковой я хочу описать Вам в нижеследующих строках.

Вчерашний день к вечеру мы получили приказ и готовились к боевым действиям. Незадолго до наступления обозначенного времени бойцы слышали радио из столицы нашей - Москвы. И по радио сказали, что стихотворение сочинения одного автора прочитает артистка Валентина Шаварова, т. е. Вы. Вы читали с сильным выражением и очень разборчиво. Мы все так слушали со вниманием, что даже не думали в тот час об опасности или, возможно, даже полном исходе для жизни, которые нас ждали в скором бою. Может быть, так и не полагается, но я не скрою - я открыл своим товарищам-бойцам, что эта известная артистка, которую сейчас было слышно из Москвы, одолжила мне без отдачи свою кровь для спасения. Но не все поверили. Некоторые полагали, что это я немножко заливаю, будто известная артистка дала мне кровь. Но я знал, что не вру.

Когда кончилась передача из Москвы, вскоре мы пошли в бой, и хотя огонь был слишком густой, я все слышал Ваш голос у себя в ушах.

Бой был очень трудный. Ну, это долго описывать. В общем, остался я сам один у своего миномета большого калибра и решаю, что живой я фашистам не достанусь. Конечно, мне немножко повредило палец осколком, но я все веду огонь и не бросаю боевого рубежа. Тут меня начинают обходить. Кругом меня осколки так и чиркают, так и заливаются. Треск стоит ужасный, до невозможности. Вдруг подползает ко мне с тылу незнакомый боец и замечаю - у него нет при себе винтовки. Он отбился от другой части и как видно, что чересчур перепуганный. Я его стал уговаривать, ну, всякие подходящие толковые слова ему высказываю. Сейчас, мол, мы вдвоем миномет утащим, чтоб немцам не достался. Но он хотел все бросить и спасаться. У меня всякие подходящие слова к концу подошли, и я его, признаться, стал уже немножко, извиняюсь, обзывать. «Слушай, - это я ему говорю, - нельзя быть таким шкурным трусом, овечья твоя душа, бараний ты сын, как твоя фамилия? А кругом стрельба стоит такая, что буквально оглушает. Но все-таки услышал я его фамилию: «Мое, говорит, фамилие: Шаваров». - «Стой, говорю, а сестра у тебя в Москве имеется?» Он только головой кивнул. Хотел я его еще подробнее, досконально выспросить, но тут на нас из-за леска немцы наступление повели. И бросился мой Шаваров бежать вбок куда-то... И обидно мне тут стало, и страшно за него. Ведь я все время помнил, что у Вас брат на нашем фронте бьется. Так как-то сразу меня прохватило: это, думаю, непременно ее брат...

А он, дурной, бежит, понимаете, бежит, Валя, и прямо наскочил-таки на засаду. Словно из-под земли скакнули наперехват замаскировавшиеся там немцы и тащат его, как барана. Они хотели его взять живьем, а я думаю - он со страху там такое нарасскажет, что повредит этим всему нашему делу на данном участке обороны. Да и выскочили немцы на хорошо пристреленное мною местечко. Как, думаю, шарахнуть в них своим большим калибром, так сырое от всех место останется. Но, конечно, опасаюсь, что большой нечаянный шанс жизни лишит и брата моей Вали Шаваровой...

Тут я Вам, Валя, должен вот что прояснить. Я, Валя, являюсь полным сиротой. Родился у нас в Гудаутах, а рос в детском доме в Краснодаре, где и получил образование в объеме неполной средней школы. Но родни у меня нет абсолютно никакой. И когда я был призван в Красную Армию и участвовал в боях против фашистов, то я часто задавался такой мыслью, что за меня некому даже побеспокоиться. Другим моим товарищам по минометному подразделению писали различные их родные, которые болели за них душой в глубоком тылу. А мне даже и писать было некому. А вот теперь я так считал, что у меня есть уже кровная родня. Это - Вы, Валя. Конечно, Вы меня не знаете, но теперь, прочтя это письмо, будете знать, а для меня самого Вы на всю жизнь останетесь, как родная...

Потом я еще хочу написать, что Вы, наверно, слышали про обычай кровной мести, который имелся у нас в Абхазии. Кровью за кровь мстило одно семейство другому, и если один зарезал кого в другой семье, то и эта семья должна была резать того, кто убил, и отца его, и сына, и внука даже, по возможности. Так и резались друг с дружкой цельную вечность. Где бы ни встретил кровника - мстить надо, резать надо, нельзя простить. Вот у нас какой был глупый закон.

Теперь же возьмем мое положение. Я вам, Валя, кровью обязан. Если можно так выразиться, то мы с Вами получается, как кровники, но только совсем в ином смысле. И где бы я ни встретил Вас, отца Вашего, брата, сына - все равно я должен такому человеку помочь добрым делом, оказать полное содействие, надо будет - жизнь свою бросить.

И вот тут получается такое обстоятельство: немцы передо мной на открытом месте, на пристреленном квадрате, я, по долгу воинской службы, должен ударить по ним с миномета, но среди них - Ваш брат, кровник мой. А ждать больше уже ни момента нельзя, скроются фашисты или обойдут нас. Но открывать огонь я не в своих силах. Тут вижу я - один из немцев замахнулся автоматом на захваченного, а тот упал на колени, ползает, за ноги их поганые хватается да еще в нашу сторону указывает, где минометы стоят. Аж зажмурился я от стыда... Толкнуло меня кровью в голову, налились у меня кулаки, и пересохло во мне сердце. «Не может быть, - говорю я себе, - не может быть такого брата у нее. А если есть такой, пускай не будет его, не должно быть такого, чтоб не позорил крови вашей...» И открыл я глаза для точного прицела, и ударил я с миномета по пригорку большим калибром...

А после окончания боевой операции хотел я пойти посмотреть на тот пригорок, да все не было во мне решительности, страшился взглянуть. После пришли санитары из соседнего санбата, стали подбирать. И вдруг слышу, говорят: «Смотри-ка ты, это Хабаров лежит... Вон куда забежал. Ну, и трус был - попался один такой на всю третью роту».

Тут я решился, подошел, переспросил для окончательного выяснения личности, и оказывается, фамилия-то этого Хабаров, на самом деле, чтоб тебе не родиться!.. А я не расслышал тогда или просто мне почудилось в бою, и создалось во мне такое жуткое впечатление. И я решил об нем написать Вам. Может, и у Вас будет желание написать мне ответ - то адрес на конверте.

А в случае, если пришлют Вам вдруг похоронную обо мне, то прошу не удивляйтесь, почему: это я в своем документе обозначил теперь Ваш адресок для сообщения. Больше адресов у меня нет никаких, кроме Вашего, кровинка Вы моя... И тогда, если придет к Вам по почте такое извещение, примите повестку. Не слышал я, берут ли расчет слезе человеческой, подобно крови, на кубические сантиметры. Или нет ей никакой меры... Один кубик слез, все-таки, уроните, тогда, Валя, за меня, а больше не стоит. Хватит.

На этом кончаю, извиняюсь за грязный почерк, из-за боевой обстановки. Еще раз чистосердечное спасибо Вам. Можете быть спокойны, Валя, драться буду с врагами окончательно, до последней одной капли крови. Остаюсь боец-минометчик Арсен Гвабуния. Действующая армия.

ЗА ОДНИМ СТОЛОМ

М. А. Солдатовой, матери многих своих и чужих детей

Чем дальше продвигался враг в глубь нашей земли, тем длиннее становился маленький стол у Александры Петровны Покосовой. И когда я недавно по дороге на один из уральских заводов заглянул к Покосовым, стол, раздвинутый в полную длину, занимал почти всю комнату. Я попал к вечернему чаю. Сама Александра Петровна, как всегда, прямая, с коротко остриженными седыми волосами, в узких железных очках, командовала чаепитием. Бурлящий, попыхивающий паром и похожий на паровоз, готовый вот-вот пуститься в путь, медно-красный самовар, смешно удлинняя и перекашивая лица, отражал в своих начищенных округлостях все необычайно выросшее и незнакомое мне население квартирки.

По правую руку Александры Петровны, припав губами к блюдечку, стоявшему на столе, сидела девочка лет трех. У нее были большие черные, с длинными выгнутыми ресницами, глаза. Пар, подымавшийся с блюдечка, путался в черных завитках туго вьющихся волос девочки. По левую руку хозяйки, надув щеки что есть силы, дул, вызывая маленькую бурю в своем блюдечке нежнолицый паренек лет семи в вышитой украинской рубашке. Рядом с ним, любуясь собственным изображением в самоварной меди, строил веселые ужимки аккуратный мальчуган в гимнастерке, скроенной по-военному. Его смешные гримасы приводили в скрытый восторг тихонько прыскающих в свои чашки двух малышей, сидевших напротив, - девчурку с двумя коротенькими, торчащими в разные стороны русыми косичками и скуластого, черноглазого крепыша, коричневые щеки которого покрывал пушистый налет южного загара. За другим концом стола расположились четыре молодых женщины. Одна из них торопливо прихлебывала чай, скосив глаза на стенные часы.

Увидев такое неожиданное многолюдие в обычно одинокой, пустынной квартирке, я в нерешительности остановился у порога.

Заходите, заходите, пожалуйста, рады будем! - приветливо заговорила Александра Петровна, продолжая ловкими руками орудовать у своего самоварного пульта.

Да у вас, видно, гости... Я уж лучше потом как-нибудь.

Какие тут гости? Это все родня. А кто и не родня, так все равно, свои. Вы в самый раз попали. Ваккурат все народы мои в сборе. Снимайте вашу дошку да садитесь с нами чаи гонять. А ну-ка, ребятки, пораздвиньтесь маленько, освободите местечко гостю.

Я разделся и подсел к столу.

Пять пар ребячьих глаз - черных, светло-голубых, серых, карих - уставились на меня.

А вы, верно, не узнали, - заговорила Александра Петровна, придвигая ко мне золотистый стакан чаю, - выросли дочки-то? Ведь это Лена и Евгения. А те - сношеньки мои. Одна-то, правду сказать, и не моя сноха, да я ее все равно уже вроде своей считать привыкла.

Молодые женщины радушно переглядывались. Та, что пила чай, поглядывая на часы, встала, вынула ложечку из чашки.

На работу спешит, - объяснила Александра Петровна. - В ночной смене занята. Самолеты делает, моторы всякие, - шопотом, наклонившись ко мне, добавила она. - Вот, так и живем, значит.

Когда в бою с немцами погиб зять Александры Петровны, лейтенант Абрам Исаевич, дочь Антонина, жившая до войны в Минске, привезла к бабушке на Урал черноглазую курчавую Фаню. Стол им тогда еще не надо было раздвигать. Тем более, что Антонина вскоре уехала в армию врачом. Прошло некоторое время, и к Александре Петровне приехала из Днепропетровска сноха с сынишкой Тарасиком. Отец его тоже был в армии. Потом прибыла, вместе с одним из эвакуированных подмосковных заводов, дочка Елена с Игорем. Пришлось вставить в стол доску. А недавно явилась Евгения, жена севастопольского моряка. Она привезла с собой маленькую Светлану. С Евгенией приехала ее подруга, крымская татарка с четырехлетним Юсупом. Отец Юсупа остался в партизанском отряде крымчан.

Вдвинули еще одну доску в стол... Шумно стало в тихой квартирке Александры Петровны. Дочери, сноха и крымчанка работали, возиться с детьми приходилось неутомимой бабушке. Она легко управлялась со всей гурьбой, внучата привязались к этой высокой, прямой, никогда не подымающей голос женщине. Целый день слышалось в домике: «Баба-Шура, дай бумагу, я красить буду»... «Баба-Шура, я хочу рядом с тобой сидеть»... - и кудрявая Фаня старалась занять место около бабушки... «Бабэ-Шурэ», - звал Юсуп. «Бабо-Шура. Чуешь, що я кажу», - не сдавался Тарасик, отстаивая свое место за столом.

Всем, всем места хватит, чего спорить! Вчера Светлана рядом со мной сидела, стало быть, сегодня очередь Фанички. А тебе, Игорь, стыдно. Еще москвич!.. Смотри, какая она маленькая - Фаничка у нас.

Детвора освоилась с новым местом, Игорь ходил в школу, Светлана - в детский сад. Ребята уже перестали вскакивать по ночам, когда раздавался гудок соседнего завода. Заживала пораненная ночными тревогами детская память. И даже маленькая Фаня уже не кричала со сна.

Ах вы, народы мои милые, - говаривала Александра Петровна, обнимая, забирая в охапку льнущих к ней ребятишек, - ну, народы, идем кормиться.

И «народы» усаживались вокруг большого стола.

Иногда заглядывала соседняя жилица Евдокия Алексеевна. Она, поджав губы, неодобрительно осматривала детей и спрашивала:

Ох, тесно тебе жить стало, Александра Петровна. И как это только вы тут все умещаетесь? Прямо колчега Ноева... Семь пар чистых, семь нечистых...

Что ж, что тесно? Ну, ужались чуточку. Время-то знаешь какое. Каждому приходится в том ли, в этом, а потесниться.

Да уж больно все-то они у тебя разномастные, - говорила Алексеевна, искоса приглядываясь к ребятам. - Тот-то вон, черненький, из кавказцев, что ли, будет? А эта откуда прибыла? Евреечка, что ли? Не из наших тоже?

Александре Петровне надоели эти недобрые расспросы соседки.

Что ты все кривишься да жмешься? - спросила она однажды решительно.

Да уж больно у тебя они какие-то... на все фасоны. Тебе бы еще для полного подбора грузинца заиметь али с Азии киргизенка какого. Что это у вас за род такой, все племена перепутали.

Киргизенок у меня есть, племянник, - спокойно ответила Александра Петровна, - славный какой. Недавно из Фрунзе карточку сестра прислала. В артиллерийской школе учится... А только, знаешь, Алексеевна, ты бы лучше к нам не ходила, прости меня на обидном слове. Ты не серчай. Мы тут живем и тесноты не замечаем. А ты как явишься, так от тебя духота идет, ей-богу, честное слово. Вот на таких-то, как ты, и немцы примеривались. Загадали, вредные, что сгонят людей с места, народы-то разные друг с дружкой перемешаются, язык с языком не сойдется, вот и пойдет разброд. А вышло-то напротив, народ-то еще теснее сошелся. Нет у немцев соображения, что мы эту глупость давно позабыли, чтоб к людям по масти придирку строить: эти, мол, свои, а те чужие... Есть, конечно, которые этого в понятие взять не могут. Только у нас за столом для них-то вот места и не найдется.

Вечером Александра Петровна, угомонив свои многоязыкие «народы», укладывает их спать. Тихо становится в домике. За замороженным окном, над городом, над заводскими трубами, над подступающими к поселку горами плывет ровный, неумолчный гул. Игорь-москвич засыпает под него. Он знает, что это ревут на стендах новые авиационные моторы, там, на заводе, где работает мать. Вот также гудело по ночам в заводском поселке под Москвой. А Светлане и Юсупу кажется, что за окном шумит море. Тарасик, засыпая под этот далекий спокойный гул, видит густой вишневый сад, бушующий под теплым ветром. Маленькая Фаня спит, ничего не слыша, но утром, когда все будут хвастаться своими снами, и она придумает что-нибудь.

Ну, улеглись мои народы, - тихо говорит Александра Петровна и поправляет огромное, цветастое лоскутное, похожее на громадную географическую карту, одеяло, под которым, уложенные поперек широченной кровати, ровно дышат украинец Тарасик, москвич Игорь, минчанка Фаня, севастопольцы Светлана и Юсуп.

ВСЕ ВЕРНЕТСЯ

Человек забыл все. Кто он? Откуда? Ничего не было - ни имени, ни прошлого. Сумрак, густой и вязкий, обволакивал его сознание. Память различала в нем лишь несколько последних недоль. А все, что было до этого, растворялось в непонятной темноте.

Окружающие не могли помочь ему. Они сами ничего не знали о раненом. Его подобрали в одном из районов, очищенных от немцев. Его нашли в промерзшем подвале, тяжело избитым, метавшимся в бреду. Один из бойцов, вытерпевший, как и он, все тщательные истязания в немецком застенке, рассказал, что неизвестный ничего не хотел сообщить о себе фашистам. Его допрашивали по двенадцать часов сряду, его били по голове. Он падал, его отливали холодной водой и снова допрашивали. Офицеры, пытавшие упрямца, менялись, ночь сменяла день, но избитый, израненный, полуумирающий, он стоял попрежнему на своем: «Ничего не знаю... Не помню...»

Документов при нем не оказалось. Красноармейцы, брошенные немцами вместе с ним в один подвал, тоже ничего не знали о нем. Его отвезли в глубокий тыл на Урал, поместили в госпиталь и решили получить у него все сведения потом, когда он очнется. На девятый день он пришел в себя. Но когда спросили его, из какой он части, как его фамилия, он растерянно оглядел сестер и военврача, так напряженно свел брови, что побелела кожа в морщине на лбу, и проговорил вдруг глухо, медленно и безнадежно:

Не знаю я ничего... Забыл я все... Это что же такое, товарищи... А, доктор? Как же теперь, куда же делось все?.. Запамятовал все как есть... Как же теперь?

Он беспомощно посмотрел на доктора и схватился обеими руками за стриженую голову.

Ну, выскочило, все как есть выскочило... Вот вертится тут, - он покрутил пальцем перед своим лбом, - а как к нему повернешься, так оно и уплывает... что же это со мной сделалось, доктор?

Успокойтесь, успокойтесь, - стал уговаривать его молодой врач Аркадий Львович и сделал знак сестрам, чтобы те вышли из палаты, - все пройдет, все вспомните, все вернется, все восстановится. Вы только не волнуйтесь и напрасно голову свою не мучайте. А пока мы вас будем звать товарищем Непомнящим, можно?

Так и над койкой написали: «Непомнящий. Ранение головы, повреждение затылочной кости. Многоместные ушибы тела».

Непомнящий лежал молча целые дни. Иногда какая-то смутная память оживала в острой боли, которая вспыхивала в перебитых суставах. Боль возвращала его к чему-то не совсем забытому. Он видел перед собой тускло светящую лампочку в избе, вспоминал, что его о чем-то упорно и жестоко допрашивали, а он не отвечал, и его били, били. Но как только он пытался сосредоточиться, эта сцена, слабо освещенная в его сознании огоньком коптящей лампочки, разом темнела, все становилось неразглядимым и сдвигалось куда-то в сторону от сознания. Так неуловимо исчезает, ускользая от взора, пятнышко, только что плававшее как будто перед глазом. Все случившееся казалось Непомнящему ушедшим в конец длинного, плохо освещенного коридора. Он пытался войти в этот узкий, тесный коридор, продвинуться в глубь его, как можно дальше. Но коридор становился все теснее и уже. Он задыхался во мраке, и тяжелые головные боли были результатом этих усилий.

Аркадий Львович внимательно следил за Непомнящим, уговаривал его не напрягать зря раненую память. «Вы не беспокойтесь, все вернется, все с вами припомним, только не насилуйте свой мозг, дайте ему отдохнуть...» Молодого врача очень заинтересовал редкий случай такого тяжелого поражения памяти, известного в медицине под названием «амнезия».

Это - человек с огромной волей, - говорил врач начальнику госпиталя. - Он тяжело травмирован. Я понимаю, как это произошло. Немцы его допрашивали, пытали. А он ничего не хотел сообщить им. Понимаете? Он старался забыть все, что ему было известно. Один из красноармейцев, из тех, что были при том допросе, рассказывал потом, что Непомнящий так и отвечал немцам: «Ничего не знаю. Не помню, не помню». Он запер на ключ свою память в тот час. И ключ забросил подальше. Он боялся, что как-нибудь в бреду, в полусознании скажет лишнее. И он заставил себя на допросе забыть все, что могло интересовать немцев, все, что он знал. Но его безжалостно били по голове и на самом деле отбили память. Она уже не вернулась... Но я уверен, что она вернется. Воля у него громадная. Она заперла память на ключ, она и отомкнет ее.

Молодой врач подолгу беседовал с Непомнящим. Он осторожно переводил разговор на темы, которые могли бы что-то напомнить больному. Он говорил о женах, которые писали другим раненым, рассказывал о детях. Но Непомнящий оставался безучастным. Однажды Аркадий Львович принес даже святцы и подряд прочел вслух Непомнящему все имена: Агафон, Агамемнон, Анемподист, Агей... Но Непомнящий выслушал все святцы с одинаковым равнодушием и не откликнулся ни на одно имя. Тогда молодой врач решил испытать еще один, придуманный им способ. Он стал читать вслух раненому географические рассказы, взятые из детской библиотеки. Он надеялся, что описание знакомого пейзажа, упоминание родной реки, рассказ о местности, известной с детства, разбудит что-нибудь в погасшей памяти больного. Но и это не помогло. Врач попробовал еще одно средство. Однажды он пришел к Непомнящему, который уже вставал с постели, и принес ему военную гимнастерку, брюки и сапоги, взяв выздоравливающего за руку, доктор повел его за собой по коридору. Потом он внезапно остановился у одной из дверей, резко раскрыл ее и пропустил вперед Непомнящего. Перед Непомнящим оказалось высокое трюмо. Худой человек в военной гимнастерке, в галифе и сапогах походного образца, коротко остриженный, молча уставился на вошедшего и сделал движение навстречу ему.

Ну, как? - спросил врач. - Не узнаете?

Непомнящий вгляделся в зеркало.

Нет, - отрывисто сказал он. - Личность незнакомая. Новый, что ли?

И он стал беспокойно оглядываться, ища глазами человека, который отражался в зеркале.

Прошло еще некоторое время. Давно уже были сняты последние повязки, Непомнящий быстро поправлялся, но память его не восстанавливалась.

К новому году начали прибывать в госпиталь гостинцы, подарки, посылки. Стали готовить елку. Аркадий Львович нарочно вовлек в дело Непомнящего, рассчитывая, что милая возня с игрушками, мишурой, сверкающими шарами, душистый запах хвои породят у все позабывшего человека хоть какие-нибудь воспоминания о днях, которые всеми людьми запоминаются на долгую жизнь. Непомнящий аккуратно обряжал елку, послушно исполняя все, что ему говорил врач. Не улыбаясь, развешивал он на смолистых ветвях поблескивающие игрушки, цветные лампочки и флажки и долго сердился на одного бойца, который нечаянно рассыпал цветные бусы. Но он ничего не вспомнил.

Чтобы праздничный шум зря не тревожил больного, врач перевел Непомнящего в небольшую палату, подальше от зала, где устраивалась елка. Палата эта находилась в конце коридора в просторном крыле корпуса, выходившего на заросший лесом холм. Ниже под холмом начинался уже заводский район города. Перед самым новым годом потеплело. Снег на холме стал влажным и плотным. С большого окна палаты, где лежал теперь Непомнящий, сошли морозные узоры. В канун нового года Аркадий Львович пришел к Непомнящему рано утром. Больной еще спал. Врач осторожно поправил одеяло, подошел к окну и открыл большую форточку-фрамугу. Было половина восьмого. И мягкий ветерок оттепели принес снизу, из-под холма, гудок густого бархатного тона. Это гудел, зовя на работу, один из ближайших заводов. Он то гудел в полную мощь, то как будто утихал чуточку, подчиняясь взмахам ветра, как невидимой дирижерской палочке. Вторя ему, откликнулся соседний завод, а потом затрубили дальние гудки на рудниках. И вдруг Непомнящий сел на постели и озабоченно взглянул на врача.

Час который? - спросил он, спуская ноги с койки. - Уже наш гудел? Ох ты, чорт, проспал я!

Он вскочил, разворошил госпитальный халат, взрыл всю постель, ища одежду. Он что-то бормотал про себя, сердито ругался, что задевал куда-то гимнастерку и брюки. Аркадий Львович вихрем вылетел из палаты и тотчас вернулся, неся костюм, в который он облачал Непомнящего в день эксперимента с зеркалом. Ни на кого не глядя, Непомнящий торопливо одевался, прислушиваясь к гудку, который все еще широко и властно входил в палату, вваливаясь через открытую фрамугу. Так же быстро, не глядя, поглотил он принесенный ему завтрак и, на ходу оправляя пояс, побежал по коридору к выходу. Аркадий Львович следовал за ним, забежал вперед в раздевалку, сам надел на Непомнящего чью-то шинель, и они вышли на улицу.

Непомнящий шел, не глядя по сторонам, ни о чем не думая. Он словно не замечал врача. Не память еще, но лишь давняя привычка вела его сейчас по улице, которую он вдруг узнал. Вот по этой улице он ходил каждое утро навстречу звуку, который завладел им сейчас целиком. Каждое утро, много лет подряд слышал он этот гудок и еще до того как просыпался, еще с закрытыми глазами вскакивал на постели и тянулся к одежде. И многолетняя привычка, разбуженная знакомым гудком, вела его сейчас по столько раз хоженной дороге.

Аркадий Львович шел сперва позади Непомнящего. Он уже догадывался, в чем тут дело. Счастливая случайность! Раненого привезли в его родной город. И теперь он узнал гудок своего завода. Убедившись, что Непомнящий уверенно идет к заводу, врач перешел на другую сторону улицы, опередил Непомнящего и успел раньше него попасть в табельную будку.

Пожилая табельщица проходной обомлела, увидев Непомнящего.

Егор Петрович! - зашептала она. - Господи боже мой! Живой-здоровый...

Непомнящий коротко кивнул ей.

Здорова была, товарищ Лахтина. Задержался я маленько сегодня.

Он стал рыться в карманах, ища пропуск. Но из караульной будки вышел дежурный, которому врач успел уже все рассказать, и что-то шепнул вахтеру. Непомнящего пропустили.

И вот он пришел в свой цех и прямо направился к своему станку во втором пролете, быстро, хозяйским глазом осмотрел его, оглянулся, поискал глазами в молчаливой толпе рабочих, в отдалении деликатно смотревших на него, нашел наладчика, подозвал его пальцем.

Здоров, Константин Андреевич. Поправь-ка мне диск на делительной головке.

Как ни уговаривал Аркадий Львович, всем было интересно поглядеть на знаменитого фрезеровщика, так неожиданно, так необычно вернувшегося на свой завод. «Барычев тут!» - пронеслось по всему цеху. Егора Петровича Барычева считали погибшим, и дома, и на заводе. Давно не было никаких вестей о нем.

Аркадий Львович издали посматривал за своим пациентом. Барычев еще раз критически оглядел свой станок, одобрительно крякнул, и врач услышал, как облегченно вздохнул стоящий около него молодой парень, видимо, заменявший Барычева у станка. Но вот затрубил над цехом бас заводского гудка, Егор Петрович Барычев вставил в оправку детали, укрепил, как он всегда делал, сразу два фреза большого диаметра, пустил станок вручную, а потом мягко включил подачу. Брызнула эмульсия, поползла, завиваясь, металлическая стружка. «По-своему работает, попрежнему, по-барычевски», - с уважением шептали вокруг. Барычев работал. Свободной рукой он успевал заготовить детали в запасной оправке. Он не тратил ни одной лишней минуты. Ни одного ненужного движения не делал он. И вскоре у его станка выстроились ряды готовых деталей. Как ни просил доктор, а нет-нет кто-нибудь да приходил к Барычеву и любовался его работой. Память уже вернулась рукам мастера. Он оглянулся, посмотрел на другие станки и заметил, что у соседей готовых деталей тоже немало.

Что это сегодня на всех стих такой нашел? - удивленно проговорил он, обращаясь к другу-наладчику. - Гляди ты, Константин Андреевич, молодые-то наши из ранних.

Ты-то больно стар, - пошутил наладчик. - Тридцать еще не стукнуло, а тоже стариком заговорил. А что касаемо продукции, то у нас теперь весь цех по-барычевски работать взялся. 220 процентов даем. Сам понимаешь, тянуть тут некогда. Война.

Война? - тихо переспросил Егор Петрович и уронил ключ на кафель пола. На этот звук поспешил Аркадий Львович. Он увидел, как сперва побагровели, а потом мертвенно побелели щеки Барычева.

Костя, Константин Андреевич... Доктор... А жена как, ребята мои?... Ведь я ж их с первого дня не видал, как на фронт ушел.

И память обо всем ворвалась в него, обернувшись живой тоской по дому.

……………………………………

Надо ли рассказывать о том, что было в маленьком домике, где жила семья Барычева, когда Аркадий Львович привез на машине директора Егора Петровича?.. Пусть каждый сам представит себе это и найдет в своем сердце слова, которые он бы услышал, если бы попал в тот час к Барычевым.

Вечером Барычев сидит перед зеркальцем в своей палате и бреется, готовясь к новогодней елке. Рядом на койке присела его жена с заплаканными, счастливыми, но все еще чуточку неверящими глазами.

Ох, Егорушко, - тихо произносит она время от времени.

Отхватили молодцу буйны кудри, - усмехается Барычев, рассматривая в зеркальце свою стриженую голову, - а помнишь гущина была какая. Дождь бывало хлещет, а я без шапки иду себе и не чувствую. Не пробирает. Помнишь?

И я, Шура, помню. Все вспомнил... А прическу все-таки жаль.

Вырастет, вырастет ваша прическа, - громко говорит вошедший в палату доктор. - Еще пышнее чем прежде шевелюру заведете. Что? Я вас когда-нибудь обманывал? Вспомните-ка! Теперь уж вам нечего прикидываться, будто не помните, гражданин бывший Непомнящий! Я ведь вам говорил: вернется память, все восстановится. Идемте-ка встречать у елки Новый год. Это очень важный год. Существенный год. Все вернем. Все восстановим. Только забыть - ничего не забудем. Все немцу припомним. Такой год и встретить надо как следует.

Из зала уже доносятся заливчатые переборы баяна.

Рассказы

Л.А. Кассиль

РАССКАЗ ОБ ОТСУТСТВУЮЩЕМ

Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награжденных, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шел к столу.

Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награжденному руку, поздравил и протянул орденскую коробку.

Награжденный, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, четко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился.

Разрешите обратиться?

Пожалуйста.

Товарищ командующий... И вот вы, товарищи,- заговорил прерывающимся голосом награжденный, и все почувствовали, что человек очень взволнован.- Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблескивал золотой ободок ордена, и обвел зал просительными глазами.

Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной.

Говорите,- сказал командующий.

Просим! - откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

Вы, наверное, слышали, товарищи,- так начал он,- какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нас немцы из минометов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочесывают автоматами. Время истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому, время на соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берет нас своими клещами за горло. Вывод ясен - надо пробиваться окольным путем.

А где он - этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: "Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щелка имеется. Если найдем - проскочим". Я, значит, сразу вызвался. "Дозвольте, говорю, мне попробовать, товарищ лейтенант?"

Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку, должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни - кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи.

Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. "Хорошо, говорит, товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?"

Вывел меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. "Ну, Коля, говорит, давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля...

Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие..." -

"Ладно, говорю, Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну, а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале..."

И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону - нет, не пробиться: густым огнем немцы по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне у буерака - кустарник, и за ним - дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан - видно, пострадал где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и

подмывает... Взял я колючую былинку да и покорябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.

Ты что тут? - говорю я.

Я,- говорит,- корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке черное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет...

Только вы, дядя, не верьте... Это я все вру... пробую так. Дядя,- говорит,- вы от наших отбились?

А это кто такие ваши? - спрашиваю.

Ясно, кто - Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

А ну, иди сюда,- говорю.- Расскажи, что тут в твоей местности делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на дно оврага, как на салазках, пятками вперед, съехал мальчонка лет тринадцати.

И откуда,- говорю,- ты все это знаешь?

Как,- говорит,- откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

Для чего же наблюдаешь?

Пригодится в жизни, мало ль что...

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идет по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня.

Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из оврага, в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск, словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо.

Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.

Вот это так дало! - говорит.- Попало нам, дядя, с вами, как богатым... Ой, дядя,- говорит,- погодите! Да вы ж раненый.

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу - из разорванного сапога кровь плывет. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет:

Дядя,- говорит,- сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово!

Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...

Побледнел он так, что веснушек еще больше стало, а глаза у самого блестят. "Что он такое задумал?" - соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами - на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу... Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: "Стой!.. Стоять!Не ходить дальше!"

Заскрипели над моей головой тяжелые сапоги, я расслышал, как немец спросил:

Ты что такое тут делал?

Я, дяденька, корову ищу,- донесся до меня голос моего дружка,- хорошая такая корова, сама белая, а на боке черное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет. Маришкой зовут. Вы не видели?

Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты лазал.

Дяденька, я корову ищу,- стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка.

И внезапно по дороге четко застучали его легкие босые пятки.

Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! - закричал немец.

Над моей головой забухали тяжелые кованые сапоги. Потом раздался выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова ударил выстрел. И услышал я далекий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся.

Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я... После уже ничего не помню. Помню только - когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея...

Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвел глазами весь зал.

Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло... И есть у меня еще одна просьба к вам... Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного - героя безымянного... Вот даже и как звать его, спросить не успел...

И в большом зале тихо поднялись летчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы - люди славных боев, герои жестоких битв, поднялись, чтобы почтить память маленького, никому неведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочной на босой ноге...

ПРИМЕЧАНИЯ

Это одно из самых первых произведений советской литературы, запечатлевших подвиг юного героя Великой Отечественной войны, отдавшего свою жизнь для спасения жизни других людей. Этот рассказ написан на основе настоящего события, о котором говорилось в письме, присланном в Радиокомитет. Лев Кассиль работал тогда на радио и, прочитав это письмо, сразу написал рассказ, который вскоре же был передан по радио и вошел в сборник рассказов писателя "Есть такие люди", вышедший в Москве в издательстве "Советский писатель" в 1943 году, а также в сборник "Обыкновенные ребята" и др. По радио он передавался неоднократно.

ЛИНИЯ СВЯЗИ

Памяти сержанта Новикова

Лишь несколько кратких информационных строк было напечатано в газетах об этом. Я не стану повторять их вам, потому что все, кто читал это сообщение, запомнили его навсегда. Нам неизвестны подробности, мы не знаем, как жил человек, совершивший этот подвиг. Мы знаем только, как кончилась его жизнь. Товарищам его в лихорадочной спешке боя некогда было записывать все обстоятельства того дня. Придет еще время, когда героя воспоют в балладах, вдохновенные страницы будут охранять бессмертие и славу этого поступка. Но каждый из нас, прочитавших коротенькое, скупое сообщение о человеке и его подвиге, захотел сейчас же, ни на минуту не откладывая, ничего не дожидаясь, представить, как все это свершилось... Пусть меня поправят потом те, кто участвовал в этом бою, может быть, я не совсем точно представляю себе обстановку или прошел мимо каких-то деталей, а что-то прибавил от себя, но я расскажу

обо всем так, как увидело поступок этого человека мое воображение, взволнованное пятистрочной газетной заметкой.

Я увидел просторную снежную равнину, белые холмы и редкие перелески, сквозь которые, шурша о ломкие стебли, мчался морозный ветер. Я расслышал надсадный и охрипший голос штабного телефониста, который, ожесточенно вертя рукоятку коммутатора и нажимая кнопки, тщетно вызывал часть, занимавшую отдаленный рубеж. Враг окружал эту часть. Надо было срочно связаться с ней, сообщить о начавшемся обходном движении противника, передать с командного пункта приказ о занятии другого рубежа, иначе - гибель... Пробраться туда было невозможно. На пространстве, которое отделяло командный пункт от ушедшей далеко вперед части, сугробы лопались, словно огромные белые пузыри, и вся равнина пенилась, как пенится и бурлит взбугренная поверхность закипевшего молока.

Немецкие минометы били по всей равнине, взметая снег вместе с комьями земли. Вчера ночью через эту смертную зону связисты проложили кабель. Командный пункт, следя за развитием боя, слал по этому проводу указания, приказы и получал ответные сообщения о том, как идет операция. Но вот сейчас, когда требовалось немедленно изменить обстановку и отвести передовую часть на другой рубеж, связь внезапно прекратилась. Напрасно бился над своим аппаратом, припадая ртом к трубке, телефонист:

Двенадцатая!.. Двенадцатая!.. Ф-фу... - Он дул в трубку.- Арина! Арина!.. Я - Сорока!.. Отвечайте... Отвечайте!.. Двенадцать восемь дробь три!.. Петя! Петя!.. Ты меня слышишь? Дай отзыв, Петя!.. Двенадцатая! Я - Сорока!.. Я - Сорока! Арина, вы слышите нас? Арина!..

Связи не было.

Обрыв,- сказал телефонист.

И вот тогда человек, который только вчера под огнем прополз всю равнину, хоронясь за сугробами, переползая через холмы, зарываясь в снег и волоча за собой телефонный кабель, человек, о котором мы прочли потом в газетной заметке, поднялся, запахнул белый халат, взял винтовку, сумку с инструментами и сказал очень просто:

Я пошел. Обрыв. Ясно. Разрешите?

Я не знаю, что говорили ему товарищи, какими словами напутствовал его командир. Все понимали, на что решился человек, отправляющийся в проклятую зону...

Провод шел сквозь разрозненные елочки и редкие кусты. Вьюга звенела в осоке над замерзшими болотцами. Человек полз. Немцы, должно быть, вскоре заметили его. Маленькие вихри от пулеметных очередей, курясь, затанцевали хороводом вокруг. Снежные смерчи разрывов подбирались к связисту, как косматые призраки, и, склоняясь над ним, таяли в воздухе.

Его обдавало снежным прахом. Горячие осколки мин противно взвизгивали над самой головой, шевеля взмокшие волосы, вылезшие из-под капюшона, и, шипя, плавили снег совсем рядом...

Он не слышал боли, но почувствовал, должно быть, страшное онемение в правом боку и, оглянувшись, увидел, что за ним по снегу тянется розовый след. Больше он не оглядывался. Метров через триста он нащупал среди вывороченных обледенелых комьев земли колючий конец провода. Здесь прерывалась линия. Близко упавшая мина порвала провод и далеко в сторону отбросила другой конец кабеля. Ложбинка эта вся простреливалась минометами. Но надо было отыскать другой конец оборванного провода,

проползти до него, снова срастить разомкнутую линию.

Грохнуло и завыло совсем близко. Стопудовая боль обрушилась на человека, придавила его к земле. Человек, отплевываясь, выбрался из-под навалившихся на него комьев, повел плечами. Но боль не стряхивалась, она продолжала прижимать человека к земле. Человек чувствовал, что на него наваливается удушливая тяжесть. Он отполз немного, и, наверное, ему показалось, что там, где он лежал минуту назад, на пропитанном кровью снегу, осталось все, что было в нем живого, а он двигается уже отдельно от самого себя. Но как одержимый он карабкался дальше по склону холма.

Он помнил только одно - надо отыскать висящий где-то там, в кустах, конец провода, нужно добраться до него, уцепиться, подтянуть, связать. И он нашел оборванный провод. Два раза падал человек, прежде чем смог приподняться. Что-то снова жгуче стегнуло его по груди, он повалился, но опять привстал и схватился за провод. И тут он увидел, что немцы приближаются. Он не мог отстреливаться: руки его были заняты... Он стал тянуть проволоку на себя, отползая назад, но кабель запутался в кустах.

Тогда связист стал подтягивать другой конец. Дышать ему становилось все труднее и труднее. Он спешил. Пальцы его коченели...

И вот он лежит неловко, боком на снегу и держит в раскинутых, костенеющих руках концы оборванной линии. Он силится сблизить руки, свести концы провода вместе. Он напрягает мышцы до судорог. Смертная обида томит его. Она горше боли и сильнее страха... Всего лишь несколько сантиметров разделяют теперь концы провода. Отсюда к переднему краю обороны, где ожидают сообщения отрезанные товарищи, идет провод... И назад, к командному пункту, тянется он. И надрываются до хрипоты телефонисты... А спасительные слова помощи не могут пробиться через эти несколько сантиметров проклятого обрыва! Неужели не хватит жизни, не будет уже времени соединить концы провода? Человек в тоске грызет снег зубами. Он силится встать, опираясь на локти. Потом он зубами зажимает один конец кабеля и в исступленном усилии, перехватив обеими руками другой провод, подтаскивает его ко рту. Теперь не хватает не больше сантиметра. Человек уже ничего не видит. Искристая тьма выжигает ему глаза. Он последним рывком дергает провод и успевает закусить его, до

боли, до хруста сжимая челюсти. Он чувствует знакомый кисловато-соленый вкус и легкое покалывание языка. Есть ток! И, нашарив винтовку помертвевшими, но теперь свободными руками, он валится лицом в снег, неистово, всем остатком своих сил стискивая зубы. Только бы не разжать... Немцы, осмелев, с криком набегают на него. Но опять он наскреб в себе остатки жизни, достаточные, чтобы приподняться в последний раз и выпустить в близко сунувшихся врагов всю обойму... А там, на командном пункте, просиявший телефонист кричит в трубку:

Да, да! Слышу! Арина? Я - Сорока! Петя, дорогой! Принимай: номер восемь по двенадцатому.

Человек не вернулся обратно. Мертвый, он остался в строю, на линии. Он продолжал быть проводником для живых. Навсегда онемел его рот.

Но, пробиваясь слабым током сквозь стиснутые его зубы, из конца в конец поля сражения неслись слова, от которых зависели жизни сотен людей и результат боя. Уже отомкнутый от самой жизни, он все еще был включен в ее цепь. Смерть заморозила его сердце, оборвала ток крови в оледеневших сосудах. Но яростная предсмертная воля человека торжествовала в живой связи людей, которым он остался верен и мертвый.

Когда в конце боя передовая часть, получив нужные указания, ударила немцам во фланг и ушла от окружения, связисты, сматывая кабель, наткнулись на человека, полузанесенного поземкой. Он лежал ничком, уткнувшись лицом в снег. В руке его была винтовка, и окоченевший палец застыл на спуске. Обойма была пуста. А поблизости в снегу нашли четырех убитых немцев. Его приподняли, и за ним, вспарывая белизну сугроба, потащился прикушенный им провод. Тогда поняли, как была восстановлена линия связи во время боя...

Так крепко были стиснуты зубы, зажавшие концы кабеля, что пришлось обрезать провод в углах окоченевшего рта. Иначе не освободить было человека, который и после смерти стойко нес службу связи. И все вокруг молчали, стиснув зубы от боли, пронявшей сердце, как умеют молчать в горе русские люди, как молчат они, если попадают, обессиленные от ран, в лапы "мертвоголовых",- наши люди, у которых никакой мукой, никакими пытками не разжать стиснутых зубов, не вырвать ни слова, ни стона, ни закушенного провода.

ПРИМЕЧАНИЯ

Рассказ написан в начале войны и посвящен памяти сержанта Новикова, о подвиге которого говорилось в одном из фронтовых сообщений той поры.

Тогда же рассказ был передан по радио и напечатан в сборнике рассказов Льва Кассиля, изданном в 1942 году в библиотеке журнала "Огонек".

Сборник так и назывался - "Линия связи".

ЗЕЛЕНАЯ ВЕТОЧКА

На Западном фронте мне пришлось некоторое время жить в землянке техника-интенданта Тарасникова. Он работал в оперативной части штаба гвардейской бригады. Тут же, в землянке, помещалась его канцелярия.

Трехлинейная лампешка освещала низкий сруб. Пахло свежим тесом, земляной сыростью и сургучом. Сам Тарасников, невысокий, болезненного вида молодой человек со смешными рыжими усиками и желтым, обкуренным ртом, встретил меня вежливо, но не слишком приветливо.

Устроитесь вот тут,- сказал он мне, указывая на топчан и тотчас снова склоняясь над своими бумагами.- Сейчас вам подстелят палатку. Надеюсь, моя контора вас не стеснит? Ну и вы, рассчитываю, тоже особенно мешать нам не будете. Условимся так. Присаживайтесь пока.

И я стал жить в подземной канцелярии Тарасникова.

Это был очень беспокойный, необычайно дотошный и придирчивый работяга. Целые дни он надписывал и заклеивал пакеты, припечатывал их сургучом, согретым над лампой, рассылал какие-то донесения, принимал бумаги, перечерчивал карты, стучал одним пальцем на заржавленной машинке, тщательно выбивая каждую букву. По вечерам его мучили приступы лихорадки, он глотал акрихин, но лечь в госпиталь категорически отказывался:

Что вы, что вы! Куда же я уйду? Да тут все дело без меня станет! Все на мне и держится. На день мне уйти - так потом год не распутаешься тут...

Поздно ночью, вернувшись с переднего края обороны, засыпая на своем топчане, я все еще видел за столом усталое и бледное лицо Тарасникова, освещенное огнем лампы, деликатно, ради меня, приспущенным, и укутанное табачным туманом. От глиняной печурки, сложенной в углу, шел горячий чад. Усталые глаза Тарасникова слезились, но он продолжал надписывать и заклеивать пакеты. Потом он вызывал связного, который дожидался за плащ-палаткой, повешенной у входа в нашу землянку, и я слышал следующий разговор.

Кто из пятого батальона? - спрашивал Тарасников.

Я из пятого батальона,- отвечал связной.

Примите пакет... Вот. Возьмите его в руки. Так. Видите, написано здесь: "Срочно". Следовательно, доставить немедленно. Вручить лично командиру. Понятно? Не будет командира - передадите комиссару. Комиссара не будет - разыщите. Больше никому не передавать. Ясно? Повторите.

Доставить пакет срочно,- как на уроке, однотонно повторял связной.- Лично командиру, если не будет - комиссару, если не будет - отыскать.

Правильно. В чем понесете пакет?

Да уж обыкновенно... Вот тут, в кармане.

Покажите ваш карман.- И Тарасников подходил к высокому связному, становился на цыпочки, просовывал руку под плащ-палатку, за пазуху шинели, и проверял, нет ли прорех в кармане.

Так, в порядке. Теперь учтите: пакет секретный. Следовательно, если попадетесь противнику, что будете делать?

Да что вы, товарищ техник-интендант, зачем же я буду попадаться!

Попадаться незачем, совершенно верно, но я вас спрашиваю: что будете делать, если попадетесь?

Да я сроду никогда не попадусь...

А я вас спрашиваю, если? Так вот, слушайте. Если что, опасность какая, так содержимое съешьте, не читая. Конверт разорвать и бросить. Ясно? Повторите.

В случае опасности конверт разорвать и бросить, а что посередке - съесть.

Правильно. Через сколько времени вручите пакет?

Да тут минут сорок и идти всего.

Точнее прошу.

Да так, товарищ техник-интендант, я считаю, не больше пятидесяти минут пройду.

Да через час-то уж наверняка доставлю.

Так. Заметьте время.- Тарасников щелкал огромными кондукторскими часами.- Сейчас двадцать три пятьдесят. Значит, обязаны вручить не позднее ноль пятьдесят минут. Ясно? Можете идти.

И этот диалог повторялся с каждым посыльным, с каждым связным.

Покончив со всеми пакетами, Тарасников укладывался. Но и во сне он продолжал учить связных, обижался на кого-то, и часто ночью меня будил его громкий суховатый, отрывистый голос:

Как стоите? Вы куда пришли? Это вам не парикмахерская, а канцелярия штаба! - четко говорил он во сне.

Почему вошли, не доложившись? Выйдите и войдите еще раз. Пора научиться порядку. Так. Погодите. Видите, человек ест? Можете обождать, у вас не срочный пакет. Дайте человеку поесть... Распишитесь... Время отправления... Можете идти. Вы свободны...

Я тормошил его, пытаясь разбудить. Он вскакивал, смотрел на меня мало осмысленным взглядом и, снова повалившись на койку, прикрывшись шинелью, мгновенно погружался в свои штабные сны. И опять принимался быстро говорить.

Все это было не очень приятно. И я уже подумывал, как бы мне перебраться в другую землянку. Но однажды вечером, когда я вернулся в нашу халупку, основательно промокнув под дождем, и сел на корточки перед печкой, чтобы растопить ее, Тарасников встал из-за стола и подошел ко мне.

Тут, значит, получается так,- сказал он несколько виновато.- Я, видите ли, решил временно не топить печки. Давайте деньков пять воздержимся. А то, знаете, печка угар дает, и это, видимо, отражается на ее росте... Плохо на нее воздействует.

Я, ничего не понимая, смотрел на Тарасникова:

На чьем росте? На росте печки?

При чем же тут печка? - обиделся Тарасников.- Я, по-моему, выражаюсь достаточно ясно. Этот самый чад, он, видно, плохо действует...

Она совсем расти перестала.

Да кто расти перестал?

А вы что же, до сих пор не обратили внимания? - уставившись на меня с негодованием, закричал Тарасников.- А это что? Не видите? - И он с внезапной нежностью поглядел на низкий бревенчатый потолок нашей землянки.

Я привстал, поднял лампу и увидел, что толстый кругляш вяза в потолке пустил зеленый росток. Бледненький и нежный, с зыбкими листочками, он протянулся под потолок. В двух местах его поддерживали белые тесемочки, приколотые кнопками к потолочине.

Понимаете? - заговорил Тарасников.- Все время росла. Такая славная веточка вымахнула. А тут стали мы с вами топить часто, а ей, видно, не нравится. Я вот тут зарубочки делал на бревне, и даты у меня проставлены. Видите, как сперва быстро росла. Иной день по два сантиметра вытягивала. Даю вам честное благородное слово! А как стали мы с вами чадить тут, вот уже три дня не наблюдаю роста. Так ей и захиреть недолго. Давайте уж воздержимся. И курить бы надо поменьше. Стебелечек-то нежненький, на него все влияет. А меня, знаете, интересует: доберется он до выхода? А? Ведь так, чертенок, и тянется поближе к воздуху, где солнце, чует из-под земли.

И мы легли спать в нетопленной, сырой землянке. На другой день я, чтобы снискать расположение Тарасникова, сам уже заговорил с ним о его веточке.

Ну как,- спросил я, сбрасывая с себя мокрую плащ-палатку,- растет?

Тарасников выскочил из-за стола, посмотрел мне внимательно в глаза, желая проверить, не смеюсь ли я над ним, но, увидев, что я говорю серьезно, с тихим восторгом поднял лампу, отвел ее чуточку в сторону, чтобы не закоптить свою веточку, и почти шепотом сообщил мне:

Представьте себе, почти на полтора сантиметра вытянулась. Я же говорил, топить не надо. Просто удивительное это явление природы!..

Ночью немцы обрушили на наше расположение массированный артиллерийский огонь. Я проснулся от грохота близких разрывов, выплевывая землю, которая от сотрясения обильно посыпалась на нас сквозь бревенчатый потолок. Тарасников тоже проснулся и зажег лампочку. Все ухало, дрожало и тряслось вокруг нас. Тарасников поставил лампочку на середину стола, откинулся на койке, заложив руки за голову:

Я так думаю, что большой опасности нет. Не повредит ее? Конечно, сотрясение, но тут над нами три наката. Разве уж только прямое попадание. А я ее, видите, подвязал. Словно предчувствовал...

Я с интересом поглядел на него.

Он лежал, запрокинув голову на подложенные за затылок руки, и с нежной заботой смотрел на зеленый слабенький росточек, вившийся под потолком. Он просто забыл, видимо, о том, что снаряд может обрушиться на нас самих, разорваться в землянке, похоронить нас заживо под землей. Нет, он думал только о бледной зеленой веточке, протянувшейся под потолком нашей халупы. Только за нее беспокоился он.

И часто теперь, когда я встречаю на фронте и в тылу взыскательных, очень занятых, суховатых на первый взгляд, малоприветливых как будто людей, я вспоминаю техника-интенданта Тарасникова и его зеленую веточку.

Пусть грохочет огонь над головой, пусть промозглая сырость земли проникает в самые кости, все равно - лишь бы уцелел, лишь бы дотянулся до солнца, до желанного выхода робкий, застенчивый зеленый росток.

И кажется мне, что есть у каждого из нас своя заветная зеленая веточка. Ради нее готовы мы перенести все мытарства и невзгоды военной поры, потому что твердо знаем: там, за выходом, завешенным сегодня отсыревшей плащ-палаткой, солнце непременно встретит, согреет и даст новые силы дотянувшейся, нами выращенной и сбереженной ветке нашей.

ПРИМЕЧАНИЯ

Написан в начале войны на основе личных фронтовых впечатлений писателя. Рассказ посвящен С. Л. С., то есть Светлане Леонидовне Собиновой, жене писателя. Напечатан был в сборнике "Есть такие люди", М., 1943, и в других сборниках Л. Кассиля.

ВСЕ ВЕРНЕТСЯ

Человек забыл все. Кто он? Откуда? Ничего не было - ни имени, ни прошлого. Сумрак, густой и вязкий, обволакивал его сознание. Окружающие не могли помочь ему. Они сами ничего не знали о раненом. Его подобрали в одном из районов, очищенных от немцев; его нашли в промерзшем подвале тяжело избитым, метавшимся в бреду. Документов при нем не оказалось.

Раненые красноармейцы, брошенные немцами в один подвал вместе с ним, тоже не знали, кто он такой... Его отправили с эшелоном в глубокий тыл, поместили там в госпиталь. На пятый день, еще в дороге, он пришел в себя. Но когда спросили его, из какой он части, как его фамилия, он растерянно оглядел сестер и военврача, так напряженно свел брови, что побелела кожа в морщине на лбу, и проговорил вдруг глухо, медленно и безнадежно:

Не знаю я ничего... забыл я все. Это что же такое, товарищи? А, доктор? Как же теперь? Куда ж делось все? Запамятовал все как есть... Как же теперь?..

Он беспомощно посмотрел на доктора, схватился обеими руками за стриженую голову, нащупал бинт и боязливо отнял руки.

Ну, выскочило, все как есть выскочило. Вот вертится тут,- он покрутил пальцем перед своим лбом,- а как к нему повернешься, так оно и уплывет... Что же это со мной сделалось, доктор?

Вы успокойтесь, успокойтесь,- стал уговаривать его молодой врач Аркадий Львович и подал знак сестре, чтобы та вышла,- все пройдет, все вспомните, все вернется. Только не волноваться, не волноваться. Оставьте свою голову в покое, дадим отпуск памяти. А пока, разрешите, мы вас зачислим товарищем Непомнящим. Можно?

Так и над койкой надписали: "Непомнящий. Ранение головы, повреждение затылочной кости, многоместные ушибы тела..."

Молодого врача очень заинтересовал редкий случай такого тяжелого поражения памяти. Он внимательно следил за Непомнящим. Как терпеливый следопыт, он по отрывочным словам больного, по рассказам раненых, подобранных вместе с ним, постепенно добрался до истоков болезни.

Это человек с огромной волей,- говорил врач начальнику госпиталя.- Я понимаю, как все это произошло. Немцы его допрашивали, пытали. А он ничего не хотел сообщить им. Он старался как бы забыть все, что ему было известно. Характерно: один из красноармейцев, из тех, что были при том допросе, рассказал потом, что Непомнящий так и отвечал немцам: "Ничего не знаю. Не помню..." Дело рисуется мне в таком виде: он запер на ключ свою память в тот час и ключ закинул подальше. Он заставил себя на допросе забыть все, что могло интересовать немцев, все, что он знал. Но его безжалостно били по голове и на самом деле отшибли память. В результате - полная амнезия. Но я уверен, что у него все восстановится. Громадная воля! Она заперла память на ключ, она и отомкнет ее.

Молодой врач подолгу беседовал с Непомнящим. Он осторожно переводил разговор на темы, которые могли бы что-то напомнить больному. Он говорил о женах, которые писали другим раненым, рассказывал о детях. Но Непомнящий оставался безучастным. Иногда в памяти оживала острая боль, которая вспыхивала в перебитых суставах. Боль возвращала его к чему-то, не совсем забытому. Он видел перед собой тускло светящую лампочку в избе, вспоминал, что у него о чем-то упорно и жестоко допытывались, а он не отвечал. И его били, били... Но, как только он пытался сосредоточиться, эта сцена, слабо освещенная в сознании огоньком коптящей лампы, разом туманилась, все оставалось неразглядимым, сдвигалось куда-то в сторону от сознания, подобно тому, как исчезает, неуловимо прячась от взора, пятнышко, только что плававшее перед глазами. Все случившееся казалось Непомнящему ушедшим в конец длинного, плохо освещенного коридора. Он пытался войти в этот узкий проход, протиснуться в глубь его как можно дальше, но туннель становился все уже, все душнее. Раненый глох и задыхался во мраке. Тяжелые головные боли были результатом этих усилий.

Доктор попробовал читать Непомнящему газеты, но раненый начинал тяжело ворочаться, и врач понял, что он бередит какие-то самые больные места пораженной памяти. Тогда врач решил попробовать другие, более безобидные способы. Он принес где-то раздобытые святцы и подряд прочел вслух Непомнящему все имена: Агафон, Агамемнон, Аггей, Анемподист... Непомнящий выслушал все святцы с одинаковым равнодушием и не откликнулся ни на одно имя. Врач решил испытать еще одно, придуманное им средство. Однажды он пришел к Непомнящему, который уже вставал с постели, и принес ему военную гимнастерку, брюки, сапоги. Взяв выздоравливающего за руку, доктор повел его за собой по коридору, внезапно остановился у одной из дверей и резко распахнул ее. Перед Непомнящим блеснуло высокое трюмо. Худой человек в военной гимнастерке и сапогах походного образца, коротко остриженный, уставился на вошедшего из зеркала.

Ну, как? - спросил врач.- Не узнаете?

Нет,- отрывисто сказал Непомнящий, вглядываясь в зеркало,- личность незнакомая. Новый, что ли? - И он стал беспокойно оглядываться, ища глазами человека, который отражался в зеркале.

К Новому году начали прибывать в госпиталь посылки с гостинцами. Стали готовить елку. Аркадий Львович умышленно вовлек в дело Непомнящего. Врач рассчитывал, что милая возня с игрушками, мишурой и сверкающими шарами, душистый запах хвои породят у все позабывшего человека хоть какие-то воспоминания о днях, которые всеми людьми запоминаются на долгую жизнь и, пока живет сознание, искрятся в нем, как блестки, прячущиеся в елочных ветвях. Непомнящий аккуратно наряжал елку. Послушно, не улыбаясь, развешивал он на смолистых ветках безделушки, но все это ему ничего не напоминало.

Рано утром Аркадий Львович пришел к Непомнящему. Больной еще спал. Врач осторожно поправил на нем одеяло, подошел к окну и открыл большую форточку-фрамугу. Было половина восьмого, и мягкий ветерок оттепели принес снизу, из-под холма, гудок густого, бархатного тона. Это звал на работу один из ближайших заводов. Он то гудел в полную мощь, то как будто утихал чуточку, подчиняясь взмахам ветра, как мановениям невидимой дирижерской руки; вторя ему, откликнулись соседние заводы, а потом затрубили дальние гудки на рудниках...

И внезапно Непомнящий сел на койке.

Час который? - спросил он озабоченно, не открывая глаз, но спуская ноги с койки.- Уже наш гудел? Ох ты, черт, проспал я...

Он потер слипшиеся веки, крякнул, помотал головой, сгоняя сон, потом вскочил и стал ворошить госпитальный халат. Он взрыл всю постель, ища одежду. Ворчал, что задевал куда-то гимнастерку и брюки. Аркадий Львович вихрем вылетел из палаты и тотчас вернулся, неся костюм, в который он облачал Непомнящего в день эксперимента с зеркалом. Не глядя на врача, Непомнящий торопливо одевался, прислушивался к гудку, который все еще широко и властно входил в палату, вваливаясь через открытую фрамугу. На ходу оправляя пояс, Непомнящий побежал по коридору к выходу. Аркадий Львович последовал за ним и успел в раздевалке накинуть на плечи Непомнящего чью-то шинель. Непомнящий шел по улице, не глядя по сторонам. Не память еще, но лишь давняя привычка вела его сейчас по улице, которую он вдруг узнал. Много лет подряд каждое утро слышал он этот гудок, вскакивал в полусне с постели и тянулся к одежде. Аркадий Львович шел сперва позади Непомнящего. Он уже сообразил, что произошло. Счастливое совпадение! Раненого, как это уже не раз случалось, привезли в его родной город, и теперь он узнал гудок своего завода. Убедившись, что Непомнящий уверенно идет к заводу, врач опередил его и вбежал в табельную будку. Пожилая табельщица проходной обомлела, увидев Непомнящего.

Егор Петрович,- зашептала она,- господи боже, живой, здоровый!..

Непомнящий коротко кивнул ей:

Здорова была, товарищ Лахтина. Задержался я маленько сегодня.

Он стал рыться в карманах, беспокойно ища пропуск. Но из караульной будки вышел вахтер, что-то шепнул табельщице. Непомнящего пропустили.

И вот он пришел в свой цех и направился прямиком к своему станку. Быстро, хозяйским глазом осмотрел он станок, оглянулся, поискал глазами в молчаливой толпе рабочих, в отдалении деликатно смотревших на него, наладчика, подозвал его пальцем.

Здорово, Константин Андреевич, поправь-ка мне диск на делительной головке.

Как ни упрашивал Аркадий Львович, народу интересно было поглядеть на знаменитого фрезеровщика, так неожиданно, так необычно вернувшегося на свой завод. "Барычев тут..." - пронеслось по всем цехам. Егора Петровича Барычева считали погибшим. Давно не было никаких вестей о нем. Аркадий Львович издали присматривал за своим пациентом.

Барычев еще раз критически оглядел свой станок, одобрительно крякнул, и врач услышал, как облегченно вздохнул стоявший около него молодой парень, видимо заменявший Барычева у станка. Но вот затрубил над цехом бас заводского гудка. Егор Петрович Барычев вставил в оправку деталь, укрепил, как он всегда делал, сразу два фреза большого диаметра, пустил станок вручную, потом мягко включил подачу. Брызнула эмульсия, затопорщилась металлическая стружка. "По-своему работает, по-прежнему, по-барычевски",- с уважением шептали вокруг. Память уже вернулась рукам мастера.

Что это сегодня на всех стих какой нашел? - проговорил он, обращаясь к другу-наладчику.- Гляди-ка ты, Константин Андреевич, молодые-то наши из ранних.

Ты уж больно стар,- отшутился наладчик.- Тридцати еще не стукнуло, а тоже дедушкой заговорил. А что касаемо продукции, то у нас теперь весь цех по-барычевски работать взялся. Двести двадцать процентов даем. Сам понимаешь, тянуть не время. Как ты в действующую отбыл...

Погоди,- тихо сказал Егор Петрович и выронил из рук гаечный ключ.

Звонко ударился металл о кафель пола. На этот звук поспешил Аркадий Львович. Он увидел, как сперва побагровели, а потом медленно отошли, побелели скулы Барычева.

Костя... Константин Андреевич, доктор... а жена как? Ребята мои? Ведь я же их с первого дня не видел, как на фронт ушел...

И память ворвалась в него, обернувшись живой тоской по дому. Память ударила в сердце жгучей радостью возвращения и нестерпимой яростной обидой на тех, кто пытался у него похитить все добытое жизнью! Вернулось все.

ПРИМЕЧАНИЯ

Драматическая история, описанная в рассказе, произошла в одном госпитале на Урале вскоре после начала войны. Писатель узнал о ней от врача этого госпиталя. Тогда же рассказ был передан по радио и опубликован в сборнике Л. Кассиля "Линия связи", М., 1942.

1. Святцы - список "святых" людей, почитаемых христианской церковью, и праздников в их честь в календарном или алфавитном порядке.

У КЛАССНОЙ ДОСКИ

Про учительницу Ксению Андреевну Карташову говорили, что у нее руки поют. Движения у нее были мягкие, неторопливые, округлые, и, когда она объясняла урок в классе, ребята следили за каждым мановением руки учительницы, и рука пела, рука объясняла все, что оставалось непонятным в словах. Ксении Андреевне не приходилось повышать голос на учеников, ей не надо было прикрикивать. Зашумят в классе, она подымет свою легкую руку, поведет ею - и весь класс словно прислушивается, сразу становится тихо.

Ух, она у нас и строгая же! - хвастались ребята.- Сразу все замечает...

Тридцать два года учительствовала в селе Ксения Андреевна. Сельские милиционеры отдавали ей честь на улице и, козыряя, говорили:

Ксения Андреевна, ну как мой Ванька у вас по науке двигает? Вы его там покрепче.

Ничего, ничего, двигается понемножку,- отвечала учительница,- хороший мальчуган. Ленится вот только иногда. Ну, это и с отцом бывало. Верно ведь?

Милиционер смущенно оправлял пояс: когда-то он сам сидел за партой и отвечал у доски Ксении Андреевне и тоже слышал про себя, что малый он неплохой, да только ленится иногда... И председатель колхоза был когда-то учеником Ксении Андреевны, и директор машинно-тракторной станции учился у нее. Много людей прошло за тридцать два года через класс Ксении Андреевны. Строгим, но справедливым человеком прослыла она. Волосы у Ксении Андреевны давно побелели, но глаза не выцвели и были такие же синие и ясные, как в молодости. И всякий, кто встречал этот ровный и светлый взгляд, невольно веселел и начинал думать, что, честное слово, не такой уж он плохой человек и на свете жить безусловно стоит. Вот какие глаза были у Ксении Андреевны!

И походка у нее была тоже легкая и певучая. Девочки из старших классов старались перенять ее. Никто никогда не видел, чтобы учительница заторопилась, поспешила. А в то же время всякая работа быстро спорилась и тоже словно пела в ее умелых руках. Когда писала она на классной доске условия задачи или примеры из грамматики, мел не стучал, не скрипел, не крошился и ребятам казалось, что из мелка, как из тюбика, легко и вкусно выдавливается белая струйка, выписывая на черной глади доски буквы и цифры. "Не спеши! Не скачи, подумай сперва как следует!" - мягко говорила Ксения Андреевна, когда ученик начинал плутать в задаче или в предложении и, усердно надписывая и стирая написанное тряпкой, плавал в облачках мелового дыма.

Не заспешила Ксения Андреевна и в этот раз. Как только послышалась трескотня моторов, учительница строго оглядела небо и привычным голосом сказала ребятам, чтобы все шли к траншее, вырытой в школьном дворе. Школа стояла немножко в стороне от села, на пригорке. Окна классов выходили к обрыву над рекой. Ксения Андреевна жила при школе. Занятий не было. Фронт проходил совсем недалеко от села. Где-то рядом громыхали бои. Части Красной Армии отошли за реку и укрепились там. А колхозники собрали партизанский отряд и ушли в ближний лес за селом. Школьники носили им туда еду, рассказывали, где и когда были замечены немцы. Костя Рожков - лучший пловец школы - не раз доставлял на тот берег красноармейцам донесения от командира лесных партизан. Шура Капустина однажды сама перевязала раны двум пострадавшим в бою партизанам - этому искусству научила ее Ксения Андреевна. Даже Сеня Пичугин, известный тихоня, высмотрел как-то за селом немецкий патруль и, разведав, куда он идет, успел предупредить отряд.

Под вечер ребята собирались у школы и обо всем рассказывали учительнице. Так было и в этот раз, когда совсем близко заурчали моторы. Фашистские самолеты не раз уже налетали на село, бросали бомбы, рыскали над лесом в поисках партизан. Косте Рожкову однажды пришлось даже целый час лежать в болоте, спрятав голову под широкие листы кувшинок. А совсем рядом, подсеченный пулеметными очередями самолета, валился в воду камыш... И ребята уже привыкли к налетам.

Но теперь они ошиблись. Урчали не самолеты. Ребята еще не успели спрятаться в щель, как на школьный двор, перепрыгнув через невысокий палисад, забежали три запыленных немца. Автомобильные очки со створчатыми стеклами блестели на их шлемах. Это были разведчики-мотоциклисты. Они оставили свои машины в кустах. С трех разных сторон, но все разом они бросились к школьникам и нацелили на них свои автоматы.

Стой! - закричал худой длиннорукий немец с короткими рыжими усиками, должно быть начальник.- Пионирен? - спросил он.

Ребята молчали, невольно отодвигаясь от дула пистолета, который немец по очереди совал им в лицо.

Но жесткие, холодные стволы двух других автоматов больно нажимали сзади в спины и шеи школьников.

Шнеллер, шнеллер, бистро! - закричал фашист.

Ксения Андреевна шагнула вперед прямо на немца и прикрыла собой ребят.

Что вы хотите? - спросила учительница и строго посмотрела в глаза немцу. Ее синий и спокойный взгляд смутил невольно отступившего фашиста.

Кто такое ви? Отвечать сию минуту... Я кой-чем говорить по-русски.

Я понимаю и по-немецки,- тихо отвечала учительница,- но говорить мне с вами не о чем. Это мои ученики, я учительница местной школы. Вы можете опустить ваш пистолет. Что вам угодно? Зачем вы пугаете детей?

Не учить меня! - зашипел разведчик.

Двое других немцев тревожно оглядывались по сторонам. Один из них сказал что-то начальнику. Тот забеспокоился, посмотрел в сторону села и стал толкать дулом пистолета учительницу и ребят по направлению к школе.

Ну, ну, поторапливайся,- приговаривал он,- мы спешим...- Он пригрозил пистолетом.- Два маленьких вопроса - и все будет в порядке.

Ребят вместе с Ксенией Андреевной втолкнули в класс. Один из фашистов остался сторожить па школьном крыльце. Другой немец и начальник загнали ребят за парты.

Сейчас я вам буду давать небольшой экзамен,- сказал начальник.- Сидеть на место!

Но ребята стояли, сгрудившись в проходе, и смотрели, бледные, на учительницу.

Садитесь, ребята,- своим негромким и обычным голосом сказала Ксения Андреевна, как будто начинался очередной урок.

Ребята осторожно расселись. Они сидели молча, не спуская глаз с учительницы. Они сели, по привычке, на свои места, как сидели обычно в классе: Сеня Пичугин и Шура Капустина впереди, а Костя Рожков сзади всех, на последней парте. И, очутившись на своих знакомых местах, ребята понемножку успокоились.

За окнами класса, на стеклах которых были наклеены защитные полоски, спокойно голубело небо, на подоконнике в банках и ящиках стояли цветы, выращенные ребятами. На стеклянном шкафу, как всегда, парил ястреб, набитый опилками. И стену класса украшали аккуратно наклеенные гербарии.

Старший немец задел плечом один из наклеенных листов, и на пол посыпались с легким хрустом засушенные ромашки, хрупкие стебельки и веточки.

Это больно резнуло ребят по сердцу. Все было дико, все казалось противным привычно установившемуся в этих стенах порядку. И таким дорогим показался ребятам знакомый класс, парты, на крышках которых засохшие чернильные подтеки отливали, как крыло жука-бронзовика.

А когда один из фашистов подошел к столу, за которым обычно сидела Ксения Андреевна, и пнул его ногой, ребята почувствовали себя глубоко оскорбленными.

Начальник потребовал, чтобы ему дали стул. Никто из ребят не пошевелился.

Ну! - прикрикнул фашист.

Тихонький Сеня Пичугин неслышно соскользнул с парты и пошел за стулом. Он долго не возвращался.

Пичугин, поскорее! - позвала Сеню учительница.

Тот явился через минуту, волоча тяжелый стул с сиденьем, обитым черной клеенкой. Не дожидаясь, пока он подойдет поближе, немец вырвал у него стул, поставил перед собой и сел. Шура Капустина подняла руку:

Ксения Андреевна... можно выйти из класса?

Сиди, Капустина, сиди.- И, понимающе взглянув на девочку, Ксения Андреевна еле слышно добавила: - Там же все равно часовой.

Теперь каждый меня будет слушать! - сказал начальник.

И, коверкая слова, фашист стал говорить ребятам о том, что в лесу скрываются красные партизаны, и он это прекрасно знает, и ребята тоже это прекрасно знают. Немецкие разведчики не раз видели, как школьники бегали туда-сюда в лес. И теперь ребята должны сказать начальнику, где спрятались партизаны. Если ребята скажут, где сейчас партизаны,- натурально, все будет хорошо. Если ребята не скажут,- натурально, все будет очень плохо.

Теперь я буду слушать каждый! - закончил свою речь немец.

Тут ребята поняли, чего от них хотят. Они сидели не шелохнувшись, только переглянуться успели и снова застыли на своих партах.

По лицу Шуры Капустиной медленно ползла слеза. Костя Рожков сидел, наклонившись вперед, положив крепкие локти на откинутую крышку парты. Короткие пальцы его рук были сплетены. Костя слегка покачивался, уставившись в парту. Со стороны казалось, что он пытается расцепить руки, а какая-то сила мешает ему сделать это.

Ребята сидели молча.

Начальник подозвал своего помощника и взял у него карту.

Прикажите им,- сказал он по-немецки Ксении Андреевне,- чтобы они показали мне на карте или на плане это место. Ну, живо! Только смотрите у меня...- Он заговорил опять по-русски: - Я вам предупреждаю, что я понятен русскому языку и что вы будете сказать детей...

Он подошел к доске, взял мелок и быстро набросал план местности - реку, село, школу, лес... Чтобы было понятней, он даже трубу нарисовал на школьной крыше и нацарапал завитушки дыма.

Может быть, вы все-таки подумаете и сами скажете мне все, что надо? - тихо спросил начальник по-немецки у учительницы, вплотную подойдя к ней.- Дети не поймут, говорите по-немецки.

Я уже сказала вам, что никогда не была там и не знаю, где это.

Фашист, схватив своими длинными руками Ксению Андреевну за плечи, грубо потряс ее:

Ксения Андреевна высвободилась, сделала шаг вперед, подошла к партам, оперлась обеими руками на переднюю и сказала:

Ребята! Этот человек хочет, чтобы мы сказали ему, где находятся наши партизаны. Я не знаю, где они находятся. Я там никогда не была. И вы тоже не знаете. Правда?

Не знаем, не знаем!..- зашумели ребята.- Кто их знает, где они! Ушли в лес - и все.

Вы совсем скверные учащиеся,- попробовал пошутить немец,- не может отвечать на такой простой вопрос. Ай, ай...

Он с деланной веселостью оглядел класс, но не встретил ни одной улыбки. Ребята сидели строгие и настороженные. Тихо было в классе, только угрюмо сопел на первой парте Сеня Пичугин.

Немец подошел к нему:

Ну, ты, как звать?.. Ты тоже не знаешь?

Не знаю,- тихо ответил Сеня.

А это что такое, знаешь? - И немец ткнул дулом пистолета в опущенный подбородок Сени.

Это знаю,- сказал Сеня.- Пистолет-автомат системы "вальтер"...

А ты знаешь, сколько он может убивать таких скверных учащихся?

Не знаю. Сами считайте... - буркнул Сеня.

Кто такое! - закричал немец.- Ты сказал: сами считать! Очень прекрасно! Я буду сам считать до трех. И если никто мне не сказать, что я просил, я буду стрелять сперва вашу упрямую учительницу. А потом - всякий, кто не скажет. Я начинал считать! Раз!..

Он схватил Ксению Андреевну за руку и рванул ее к стене класса. Ни звука не произнесла Ксения Андреевна, но ребятам показалось, что ее мягкие певучие руки сами застонали. И класс загудел. Другой фашист тотчас направил на ребят свой пистолет.

Дети, не надо,- тихо произнесла Ксения Андреевна и хотела по привычке поднять руку, но фашист ударил стволом пистолета по ее кисти, и рука бессильно упала.

Алзо, итак, никто не знай из вас, где партизаны,- сказал немец.- Прекрасно, будем считать. "Раз" я уже говорил, теперь будет "два".

Фашист стал подымать пистолет, целя в голову учительнице. На передней парте забилась в рыданиях Шура Капустина.

Молчи, Шура, молчи,- прошептала Ксения Андреевна, и губы ее почти не двигались.- Пусть все молчат,- медленно проговорила она, оглядывая класс,- кому страшно, пусть отвернется. Не надо смотреть, ребята. Прощайте! Учитесь хорошенько. И этот наш урок запомните...

Я сейчас буду говорить "три"!- перебил ее фашист.

И вдруг на задней парте поднялся Костя Рожков и поднял руку:

Она правда не знает!

А кто знай?

Я знаю... - громко и отчетливо сказал Костя.- Я сам туда ходил и знаю. А она не была и не знает.

Ну, показывай,- сказал начальник.

Рожков, зачем ты говоришь неправду? - проговорила Ксения Андреевна.

Я правду говорю,- упрямо и жестко сказал Костя и посмотрел в глаза учительнице.

Костя...- начала Ксения Андреевна.

Но Рожков перебил ее:

Ксения Андреевна, я сам знаю...

Учительница стояла, отвернувшись от него, уронив свою белую голову на грудь. Костя вышел к доске, у которой он столько раз отвечал урок. Он взял мел. В нерешительности стоял он, перебирая пальцами белые крошащиеся кусочки. Фашист приблизился к доске и ждал. Костя поднял руку с мелком.

Вот, глядите сюда,- зашептал он,- я покажу.

Немец подошел к нему и наклонился, чтобы лучше рассмотреть, что показывает мальчик. И вдруг Костя обеими руками изо всех сил ударил черную гладь доски. Так делают, когда, исписав одну сторону, доску *собираются перевернуть на другую. Доска резко повернулась в своей раме, взвизгнула и с размаху ударила фашиста по лицу. Он отлетел в сторону, а Костя, прыгнув через раму, мигом скрылся за доской, как за щитом. Фашист, схватившись за разбитое в кровь лицо, без толку палил в доску, всаживая в нее пулю за пулей.

Напрасно... За классной доской было окно, выходившее к обрыву над рекой. Костя, не задумываясь, прыгнул в открытое окно, бросился с обрыва в реку и поплыл к другому берегу.

Второй фашист, оттолкнув Ксению Андреевну, подбежал к окну и стал стрелять по мальчику из пистолета. Начальник отпихнул его в сторону, вырвал у него пистолет и сам прицелился через окно. Ребята вскочили на парты. Они уже не думали про опасность, которая им самим угрожала. Их тревожил теперь только Костя. Им хотелось сейчас лишь одного - чтобы Костя добрался до того берега, чтобы немцы промахнулись.

В это время, заслышав пальбу на селе, из леса выскочили выслеживавшие мотоциклистов партизаны. Увидев их, немец, стороживший на крыльце, выпалил в воздух, прокричал что-то своим товарищам и кинулся в кусты, где были спрятаны мотоциклы. Но по кустам, прошивая листья, срезая ветви, хлестнула пулеметная очередь красноармейского дозора, что был на другом берегу...

Прошло не более пятнадцати минут, и в класс, куда снова ввалились взволнованные ребята, партизаны привели троих обезоруженных немцев. Командир партизанского отряда взял тяжелый стул, придвинул его к столу и хотел сесть, но Сеня Пичугин вдруг кинулся вперед и выхватил у него стул.

Не надо, не надо! Я вам сейчас другой принесу,

И мигом притащил из коридора другой стул, а этот задвинул за доску. Командир партизанского отряда сел и вызвал к столу для допроса начальника фашистов. А двое других, помятые и притихшие, сели рядышком на парте Сени Пичугина и Шуры Капустиной, старательно и робко размещая там свои ноги.

Он чуть Ксению Андреевну не убил,- зашептала Шура Капустина командиру, показывая на фашистского разведчика.

Не совсем точно так,- забормотал немец,- это правильно совсем не я...

Он, он! - закричал тихонький Сеня Пичугин.- У него метка осталась... я... когда стул тащил, на клеенку чернила опрокинул нечаянно.

Командир перегнулся через стол, взглянул и усмехнулся: на серых штанах фашиста сзади темнело чернильное пятно...

В класс вошла Ксения Андреевна. Она ходила на берег узнать, благополучно ли доплыл Костя Рожков. Немцы, сидевшие за передней партой, с удивлением посмотрели на вскочившего командира.

Встать! - закричал на них командир.- У нас в классе полагается вставать, когда учительница входит. Не тому вас, видно, учили!

И два фашиста послушно поднялись.

Разрешите продолжать наше занятие, Ксения Андреевна? - спросил командир.

Сидите, сидите, Широков.

Нет уж, Ксения Андреевна, занимайте свое законное место,- возразил Широков, придвигая стул,- в этом помещении вы у нас хозяйка. И я тут, вон за той партой, уму-разуму набрался, и дочка моя тут у вас... Извините, Ксения Андреевна, что пришлось этих охальников в класс ваш допустить. Ну, раз уж так вышло, вот вы их сами и порасспрошайте толком. Подсобите нам: вы по-ихнему знаете...

И Ксения Андреевна заняла свое место за столом, у которого она выучила за тридцать два года много хороших людей. А сейчас перед столом Ксении Андреевны, рядом с классной доской, пробитой пулями, мялся длиннорукий рыжеусый верзила, нервно оправлял куртку, мычал что-то и прятал глаза от синего строгого взгляда старой учительницы.

Стойте как следует,- сказала Ксения Андреевна,- что вы ерзаете? У меня ребята этак не держатся. Вот так... А теперь потрудитесь отвечать на мои вопросы.

И долговязый фашист, оробев, вытянулся перед учительницей.

ПРИМЕЧАНИЯ

Написан в первые годы войны. Передавался по радио. Впервые опубликован в сборнике Л. Кассиля "Друзья-товарищи", Свердлгиз, 1942.

ОТМЕТКИ РИММЫ ЛЕБЕДЕВОЙ

В город Свердловск приехала вместе со своей мамой девочка Римма Лебедева. Она поступила учиться в третий класс. Тетка, у которой жила теперь Римма, пришла в школу и сказала учительнице Анастасии Дмитриевне:

Вы к ней, пожалуйста, строго не подходите. Они ведь с матерью еле выбрались. Свободно могли немцам в плен попасть. На их село бомбы кидали. На нее все это очень подействовало. Я думаю, что она теперь нервная. Наверное, она не в силах нормально учиться. Вы это имейте в виду.

Хорошо,- сказала учительница,- я буду это иметь в виду, но мы постараемся, чтобы она могла учиться, как все.

На другой день Анастасия Дмитриевна пришла в класс пораньше и сказала ребятам так:

Лебедева Римма еще не приходила?.. Вот, ребята, пока ее нет, я хочу вас предупредить: девочка эта, может быть, много пережила. Они были недалеко от фронта с мамой. Их село немцы бомбили. Мы с вами должны помочь ей прийти в себя, наладить учение. Особенно много не расспрашивайте ее. Условились?

Условились! - дружно ответили третьеклассники.

Маня Петлина, первая отличница класса, усадила Римму на своей парте, рядом с собой. Мальчик, сидевший тут раньше, уступил ей свое место. Ребята давали Римме свои учебники. Маня подарила ей жестяную коробочку с красками. И третьеклассники ни о чем не расспрашивали Римму.

Но училась она неважно. Она не готовила уроков, хотя Маня Петлина помогала ей заниматься и приходила к Римме на дом, чтобы вместе с ней решить заданные примеры. Слишком заботливая тетка мешала девочкам.

Хватит вам учиться-то,- говорила она, подходя к столу, закрывала учебники и убирала Риммины тетрадки в шкаф.- Ты ее, Маня, уж совсем замучила. Она не то, что вы - дома тут сидели. Вы себя с ней не сравнивайте.

И эти теткины разговоры в конце концов подействовали на Римму. Она решила, что ей уже незачем учиться, и совсем перестала готовить уроки. А когда Анастасия Дмитриевна спрашивала, почему Римма опять не знает уроков, она говорила:

На меня тот случай очень подействовал. Я не в силах нормально учиться. У меня теперь стали нервы.

И когда Маня и подруги пробовали уговорить Римму, чтобы она училась как следует, она опять упрямо твердила:

Я почти что на самой войне была. А вы были? Нет. И не сравнивайте.

Ребята молчали. Действительно, они не были на войне. Правда, у многих из них отцы и родственники ушли в армию. Но трудно было спорить с девочкой, которая сама была довольно близко от фронта. А Римма, видя смущение ребят, стала теперь прибавлять к теткиным словам еще свои собственные. Она говорила, что ей скучно учиться и неинтересно, что она опять скоро уедет на самый фронт и поступит там в разведчицы, а всякие диктовки и арифметики ей не очень нужны.

Недалеко от школы был госпиталь. Ребята часто ходили туда. Они читали раненым вслух книги, один из третьеклассников хорошо играл на балалайке, и школьники тихим хором пели раненым "Светит месяц" и "Во поле березонька стояла". Девочки вышивали кисеты для раненых. Вообще школа и госпиталь очень сдружились. Ребята сперва не брали с собой Римму. Они боялись, что вид раненых напомнит ей что-нибудь тяжелое. Но Римма упросила, чтобы ее взяли. Она даже сама сшила табачный кисет. Правда, он у нее вышел не очень складным. И когда Римма дала кисет лейтенанту, лежавшему в палате Э 8, раненый почему-то примерил его на здоровую левую руку и спросил:

Как вас звать-то? Римма Лебедева? - и негромко пропел: Ай да Римма - молодец! Вот так мастерица! Шила раненым кисет - Вышла рукавица.

Но, увидев, что Римма покраснела и расстроилась, поспешно поймал ее за рукав своей левой, здоровой рукой и сказал:

Ничего, ничего, вы не смущайтесь, это я так, в шутку. Прекрасный кисет! Спасибо. А это даже хорошо, что и за рукавицу сойти может.Пригодится. Тем более, мне только для одной руки теперь и нужно.

И лейтенант печально кивнул на обмотанную бинтами правую руку.

А вот вы мне сослужите в дружбу,- попросил он.- У меня тоже дочка есть, во втором классе учится. Олей зовут.. Она мне письма пишет, а я вот ответа написать не могу... Рука... Может быть, сядете, возьмете карандашик? А я вам продиктую. Очень буду благодарен.

Конечно, Римма согласилась. Она гордо взяла карандаш, и лейтенант медленно продиктовал ей письмо для своей дочки Оли.

Ну, давайте поглядим, что мы тут с вами вместе насочиняли.

Он взял левой рукой листок, исписанный Риммой, прочел, нахмурился и огорченно присвистнул:

Фью!.. Это некрасиво получается. Очень уж грубые ошибки ставите. Вы в каком классе? В третьем пора уже чище писать. Нет, это не годится. Меня дочка засмеет. "Нашел, скажет, грамотеев". Она хоть и во втором классе, а уж знает, что, когда слово "дочка" пишешь, после "ч" мягкий знак совершенно не требуется.

Римма молчала, отвернувшись в сторону. Маня Петлина подскочила к самой койке лейтенанта и зашептала ему на ухо:

Товарищ лейтенант, она не в силах еще нормально учиться. Она еще не пришла в себя. На нее очень подействовало. Они почти около самого фронта с мамой были.- И она обо всем рассказала раненому.

Так,- промолвил лейтенант.- Не совсем это правильный разговор. Бедой и горем долго не хвастаются. Или уж терпят, или помочь горю-беде стараются, чтобы не стало их. Я вот за то и правую руку свою отдал, наверное, а многие и головы совсем сложили, чтобы ребята у нас учились как следует, как мы хотим, чтобы у них жизнь была по всем нашим правилам... Вот что, Римма: приходите-ка завтра после уроков на часок, потолкуем, и я вам еще письмецо продиктую,- неожиданно закончил он.

И теперь каждый день после уроков Римма приходила в палату Э 8, где лежал раненый лейтенант. И он диктовал - медленно, громко, раздельно - письма своим друзьям. Друзей, родственников и знакомых у лейтенанта было необыкновенно много. Они жили в Москве, Саратове, Новосибирске, Ташкенте, Пензе.

- "Дорогой Михаил Петрович!" Знак восклицательный, вверх дубинкой,- диктовал лейтенант.- Теперь пиши с новой строки. "Хочу знать", запятая, "как двигается..." После "т" не надо мягкого знака в данном случае... "как двигается дело у нас на заводе". Точка.

Потом лейтенант вместе с Риммой разбирал ошибки, исправлял и объяснял, почему надо писать так, а не этак. И заставлял найти на небольшой карте город, куда посылалось письмо.

Прошло еще два месяца, и однажды вечером в палату Э 8 пришла Римма Лебедева и, хитро отвернувшись, протянула лейтенанту ведомость с отметками за вторую четверть. Лейтенант внимательно проглядел все отметки.

Ого! Это порядок! - сказал он.- Молодец, Римма Лебедева: ни одного "посредственно". А по русскому и географии даже "отлично". Ну, получайте вашу грамоту! Документ почетный.

Но Римма отвела рукой протянутую ей ведомость.

Его нашли потом красноармейцы в чужой избе, недалеко от дома, где жил председатель сельсовета Суханов. Гриша был в беспамятстве. Из глубокой раны на ноге хлестала кровь.

Никто не понимал, каким образом он попал к немцам. Ведь сперва и он ушел со всеми в лесок за прудом. Что же заставило его вернуться?

Это так и осталось непонятным.

Как-то в воскресенье лутохинские ребята приехали в Москву, чтобы проведать Гришу.

Навестить своего капитана отправились четыре форварда из школьной команды "Восход", вместе с которыми еще этим летом Гриша составлял знаменитую пятерку нападения. Сам капитан играл в центре. Слева от него был юркий Коля Швырев, любивший в игре подолгу водить мяч своими цепкими ногами, за что его и звали Крючкотвором. По правую руку от капитана играл сутулый и вихлястый Еремка Пасекин, которого дразнили "Еремка-поземка, дуй низом по полю" за то, что он бегал, низко пригнувшись и волоча ноги. На левом краю действовал быстрый, точный, сообразительный Костя Бельский, снискавший прозвище "Ястребок". На другом краю нападения мотался долговязый и дурашливый Савка Голопятов, по кличке "Балалайка". Он вечно попадал в положение офсайда - "вне игры", и команда по его милости получала от судьи штрафные удары.

Вместе с мальчиками увязалась и Варя Суханова, не в меру любопытная девчонка, таскавшаяся на все матчи и громче всех хлопавшая, когда выигрывал "Восход". Прошлой весной она своими руками вышила на голубой футболке капитана знак команды "Восход" - желтый полукруг над линейкой и растопыренные розовые лучи во все стороны.

Ребята заранее списались с главным врачом, заручились особым пропуском, и им разрешили навестить раненого капитана.

В больнице пахло, как пахнет во всех больницах, чем-то едким, тревожным, специально докторским. И сразу захотелось говорить шепотом... Чистота была такая, что ребята, теснясь, долго скребли подошвы о резиновый половичок и никак не могли решиться ступить с него на сверкающий линолеум коридора. Потом на них надели белые халаты с тесемками. Все сделались схожими между собой, и почему-то неловко было глядеть друг на друга. "Прямо не то пекари, не то аптекари",- не удержался, сострил Савка.

Ну, и не бренчи тут зря,- строгим шепотом остановил его Костя Ястребок.- Нашел тоже место, Балалайка!..

Их ввели в светлую комнату. На окнах и тумбах стояли цветы. Но казалось, что и цветы пахнут аптекой. Ребята осторожно присели на скамьи, выкрашенные белой эмалевой краской.

Скоро докторица, а может быть, сестра, тоже вся в белом, ввела Гришу. На капитане был длинный больничный халат. И, стуча костылями, Гриша еще неумело подскакивал на одной ноге, поджав, как показалось ребятам, другую под халат. Увидев друзей, он не улыбнулся, только покраснел и кивнул им как-то очень устало своей накоротко остриженной головой.

Ребята поднялись и, заходя друг другу за спину, стукаясь плечами, стали протягивать ему руки.

Здравствуй, Гриша,- проговорил Костя,- это мы к тебе приехали.

"Лорд Байрон ,- читал капитан,- оставшийся с детства на всю жизнь хромым, тем не менее пользовался в обществе огромным успехом и славой. Он был неутомимым путешественником, бесстрашным наездником, искусным боксером и выдающимся пловцом..."

Капитан перечитал это место три раза подряд, потом положил книгу на тумбочку, повернулся лицом к стене и принялся мечтать.

ПРИМЕЧАНИЯ

В годы войны писатель посещал больницы, где лежали раненые дети. Случай, описанный в рассказе, был на самом деле. Рассказ впервые напечатан в 1943 году в сборнике "Есть такие люди" и в сборнике "Обыкновенные ребята".

1. Русаковская больница - больница имени И. Русакова в Москве; названа в честь видного деятеля большевистской партии.

2. Лорд Джордж Гордон Байрон - знаменитый английский поэт. Несмотря на хромоту, был незаурядным спортсменом.

Лев Кассиль

Пекины бутсы

Пека Дементьев был очень знаменит. Его и сейчас узнают на улице. Он долгое время слыл одним из самых ловких, самых умелых и искусных футболистов Советского Союза. Где бы ни играли - в Москве, в Ленинграде, в Киеве или в Турции, - как только, бывало, выходит на зелёное поле сборная команда СССР, все сейчас же кричат:

Вон он!.. Вон Дементьев!.. Курносый такой, с чубчиком на лбу… Вон, самый маленький! Ах, молодец Пека!

Узнать его было очень легко: самый маленький игрок сборной СССР. До плеча всем. Его и в команде никто не звал по фамилии - Дементьев или по имени - Пётр. Пека - и всё. А в Турции его прозвали "товарищ Тонтон". Тонтон - это значит по-турецки "маленький". И вот, помню, как только выкатится с мячом на поле Пека, сейчас же зрители начинают кричать:

А, товарищ Тонтон! Браво, товарищ Тонтон! Чок гюзель! Очень хорошо, товарищ Тонтон!

Так о Пеке и в турецких газетах писали: "Товарищ Тонтон забил отличный гол".

А если бы поставить товарища Тонтона рядом с турецким великаном Неждетом, которому он вбил в ворота мяч, Пека ему бы до пояса только достал…

На поле во время игры Пека был самым резвым и быстрым. Бегает, бывало, прыгает, обводит, удирает, догоняет - живчик! Мяч вертится в его ногах, бежит за ним как собачка, юлит, кружится. Никак не отнимешь мяча у Пеки. Никому не угнаться за Пекой. Недаром он слыл любимцем команды и зрителей.

Давай, давай, Пека! Рви, Пека!

Браво, товарищ Тонтон!

А дома, в вагоне, на корабле, в гостинице Пека казался самым тихоньким. Сидит молчит. Или спит. Мог двенадцать часов проспать, а потом двенадцать часов промолчать. Даже снов своих никому не рассказывал, как мы ни просили. Очень серьёзным человеком считался наш Пека.

С бутсами ему только раз не повезло. Бутсы - это особые ботинки для футбола. Они сшиты из толстой кожи. Подошва у них крепкая, вся в пенёчках-шипах, с подковкой. Это чтобы не скользить по траве, чтобы крепче на ногах держаться. Без бутс и играть нельзя.

Когда Пека ехал с нами в Турцию, в его чемодане аккуратно было сложено всё футбольное хозяйство: белые трусики, толстые полосатые чулки, щитки для ног (чтобы не так больно было, если стукнут), потом красная почётная майка сборной команды СССР с золотым нашитым гербом Советского Союза и, наконец, хорошие бутсы, сделанные по особому заказу специально для Пеки. Бутсы были боевые, испытанные. Ими Пека забил уже пятьдесят два мяча-гола. Они были не велики, не малы - в самый раз. Нога в них была и за границей как у себя дома.

Но футбольные поля Турции оказались жёсткими, как камень, без травы. Пеке прежде всего пришлось срезать шипы на подошвах. Здесь с шипами играть было невозможно. А потом на первой же игре Пека истоптал, разбил, размочалил свои бутсы на каменистой почве. Да тут ещё один турецкий футболист так ударил Пеку по ноге, что бутса чуть не разлетелась пополам. Пека привязал подошву верёвочкой и кое-как доиграл матч. Он даже ухитрился всё-таки вбить туркам один гол. Турецкий вратарь кинулся, прыгнул, но поймал только оторвавшуюся Пекину подошву. А мяч был уже в сетке.

После матча Пека пошёл, хромая, покупать новые бутсы. Мы хотели проводить его, он он строго сказал, что обойдётся без нас и сам купит.

Он ходил по магазинам очень долго, но нигде не мог найти бутс по своей маленькой ноге. Все были ему велики.

Через два часа он наконец вернулся в нашу гостиницу. Он был очень серьёзный, наш маленький Пека. В руках у него была большая коробка.

Футболисты обступили его.

Ну-ка, Пека, покажи обновку!

Пека с важным видом распаковал коробку, и все так и присели… В коробке лежали невиданные бутсы, красные с жёлтым, но такие, что в каждой из них уместились бы сразу обе ноги Пеки, и левая и правая.

Ты что это, на рост купил, что ли? - спросили мы у Пеки.

Они в магазине меньше были, - заявил нам серьёзный Пека. - Правда… и смеяться тут не с чего. Что я, не вырасту, что ли? А зато бутсы заграничные.

Ну, будь здоров, расти большой в заграничных бутсах! - сказали футболисты и так захохотали, что у дверей отеля стал собираться народ.

Скоро хохотали все: смеялся мальчик в лифте, хихикала коридорная горничная, улыбались официанты в ресторане, заливались бои - рассыльные, усмехался сам хозяин отеля. Только один человек не смеялся. Это был сам Пека. Он аккуратно завернул новые бутсы в бумагу и лёг спать, хотя на дворе был ещё день.

Наутро Пека явился в ресторан завтракать в новых цветистых бутсах. "Разносить хочу, - спокойно заявил нам Пека, - а то левый жмёт маленько".

Ого, растёшь ты у нас, Пека, не по дням, а по часам! - сказали ему. - Смотри-ка, за одну ночь ботинки малы стали. Ай да Пека! Этак, пожалуй, когда из Турции уезжать будем, так бутсы совсем тесны станут…

Пека, не обращая внимания на шутки, уплетал молча вторую порцию завтрака.

Как мы ни смеялись над Пекиными бутсами, он украдкой напихивал в них бумагу, чтобы нога не болталась, и выходил на футбольное поле. Он даже гол в них забил.

Бутсы здорово натёрли ему ногу, но Пека из гордости не хромал и очень хвалил свою покупку. На насмешки он не обращал никакого внимания.

Когда наша команда сыграла последнюю игру в турецком городе Измире, мы стали укладываться в дорогу. Вечером мы уезжали обратно в Стамбул, а оттуда - на корабле домой.

И тут оказалось, что бутсы не лезут в чемодан. Чемодан был набит изюмом, рахат-лукумом и другими турецкими подарками. И Пеке пришлось бы нести при всех знаменитые бутсы отдельно в руках, но они ему самому так надоели, что Пека решил отделаться от них. Он незаметно засунул их за шкаф в своей комнате, сдал в багаж чемодан с изюмом и поехал на вокзал.

На вокзале мы сели в вагоны. Вот пробил звонок, паровоз загудел и шаркнул паром. Поезд тронулся. Как вдруг на перрон выбежал запыхавшийся мальчик из нашего отеля.

Мосье Дементьев, господин Дементьев!.. Товарищ Тонтон! - кричал он, размахивая чем-то пёстрым. - Вы забыли в номере свои ботинки… Пожалуйста.

И знаменитые Пекины бутсы влетели в окно вагона, где молча и сердито их взял серьёзный наш Пека.

Когда ночью в поезде все заснули, Пека тихонько встал и выбросил бутсы в окно. Поезд шёл полным ходом, за окном неслась турецкая ночь. Теперь уже Пека твёрдо знал, что он отделался от своих бутс. Но едва мы приехали в город Анкару, как на вокзале нас спросили:

Скажите, ни у кого из вас не выпадали из окна вагона футбольные ботинки? Мы получили телеграмму, что из скорого поезда на сорок третьем перегоне вылетели бутсы. Вы не беспокойтесь. Их завтра доставят сюда поездом.

Так бутсы второй раз догнали Пеку. Больше он уже не пытался отделаться от них.

В Стамбуле мы сели на пароход "Чичерин". Пека спрятал свои злополучные бутсы под корабельную койку, и все о них забыли.

К ночи в Чёрном море начался шторм. Корабль стало качать. Сперва качало с носа на корму, с кормы на нос, с носа на корму. Потом стало шатать с боку на бок, с боку на бок, с боку на бок. В столовой суп выливался из тарелок, из буфета выпрыгивали стаканы. Занавеска на дверях каюты поднималась к потолку, как будто её сквозняком притянуло. Всё качалось, всё шаталось, всех тошнило.

Пека заболел морской болезнью. Ему было очень плохо. Он лежал и молчал. Только иногда вставал и спокойно говорил:

Минуты через две меня опять стошнит.

Он выходил на прыгающую палубу, держался за перила и снова возвращался, снова ложился на койку. Все его очень жалели. Но всех тоже тошнило.

Три дня ревел и трепал нас шторм. Страшные валы величиной с трёхэтажный дом швыряли наш пароход, били его, вскидывали, шлёпали. Чемоданы с изюмом кувыркались, как клоуны, двери хлопали; всё съехало со своего места, всё скрипело и гремело. Четыре года не было такого шторма на Чёрном море.

Маленький Пека ездил на своей койке взад и вперёд. Он не доставал ногами до прутьев койки, и его то стукало об одну стену головой, закинув вверх ногами, то, наклонив обратно, било пятками в другую. Пека терпеливо сносил всё. Над ним никто уже не смеялся.

Но вдруг все мы увидели замечательную картину: из дверей Пекиной каюты важно вышли большие футбольные бутсы. Ботинки шествовали самостоятельно. Сначала вышел правый, потом левый. Левый споткнулся о порог, но легко перескочил и толкнул правый. По коридору парохода "Чичерин", покинув хозяина, шагали Пекины ботинки.

Тут из каюты выскочил сам Пека. Теперь уж не бутсы догоняли Пеку, а Пека пустился за удиравшими ботинками. От сильной качки бутсы выкатились из-под койки. Сперва их швыряло по каюте, а потом выбросило в коридор.

Караул, у Пеки бутсы сбежали! - закричали футболисты и повалились на пол - не то от хохота, не то от качки.

Пека мрачно догнал свои бутсы и водворил их в каюте на место.

Скоро па пароходе все спали.

В двенадцать часов двадцать минут ночи раздался страшный удар. Весь корабль задрожал. Все разом вскочили. Всех перестало тошнить!

Погибаем! - закричал кто-то. На мель сели… Разобьёт теперь нас…

Одеться всем теплее, всем наверх! - скомандовал капитан. - Может быть, на шлюпках придётся, - добавил он тихо.

В полминуты одевшись, подняв воротники пальто, выбежали мы наверх. Ночь и море бушевали вокруг. Вода, вздуваясь чёрной горой, мчалась на нас. Севший на мель корабль дрожал от тяжёлых ударов. Нас било о дно. Нас могло разбить, опрокинуть. Куда тут на шлюпках!.. Сейчас же захлестнёт. Молча смотрели мы на чёрную эту погибель. И вдруг все заулыбались, все повеселели. На палубу вышел Пека. Он второпях надел вместо ботинок свои большущие бутсы.

О, - засмеялись спортсмены, - в таких вездеступах и по морю пешком пройти можно! Смотри только не зачерпни.

Пека, одолжи левый, тебе и правого хватит, уместишься.

Пека серьёзно и деловито спросил:

Ну как, скоро тонуть?

Куда ты торопишься? Рыбы подождут.

Нет, я переобуться хотел, - сказал Пека.

Пеку обступили. Над Пекой шутили. А он сопел как ни в чём не бывало. Это всех смешило и успокаивало. Не хотелось думать об опасности. Команда держалась молодцом.

Ну, Пека, в твоих водолазных бутсах в самый раз матч играть со сборной дельфиньей командой. Вместо мяча кита надуем. Тебе, Пека, орден морской звезды дадут.

Здесь киты не водятся, - ответил Пека.

Через два часа капитан закончил осмотр судна. Мы сидели на песке. Подводных камней не было. До утра мы могли продержаться. а утром из Одессы должен был прийти вызванный по радио спасательный пароход "Торос".

Ну, я пойду переобуюсь, - сказал Пека, ушёл в каюту, снял бутсы, разделся, подумал, лёг и через минуту заснул.

Мы прожили три дня на наклонившемся, застрявшем в море пароходе. Иностранные суда предлагали помощь, но они требовали очень дорогой уплаты за спасение, а мы хотели сберечь народные деньги и решили отказаться от чужой помощи.

Последнее топливо кончалось на пароходе. Подходили к концу запасы еды. Невесело было сидеть впроголодь на остывшем корабле среди неприветливого моря. Но и тут Пекины злосчастные бутсы помогли. Шутки на этот счёт не прекращались.

Ничего, - смеялись спортсмены, - как запасы все съедим, за бутсы примемся! Одних Пекиных на два месяца хватит.

Когда кто-нибудь, не выдержав ожидания, начинал ныть, что мы зря отказались от иностранной помощи, ему тотчас кричали:

Брось ты, сядь в галошу и бутсой Пекиной прикройся, чтобы нам тебя не видно было…

Кто-то даже песенку сочинил, не очень складную, но привязчивую. Пели её на два голоса. Первый запевал: Вам не жмут ли, Пека, бутсы? Не пора ль переобуться?

А второй отвечал за Пеку:

До Одессы доплыву, Не такие оторву…

И как у вас у самих мозолей на языке нет? - ворчал Пека.

Через три дня нас на шлюпках перевезли на прибывший советский спасательный корабль "Торос".

Тут Пека снова попытался забыть свои бутсы на "Чичерине", но матросы привезли их на последней шлюпке вместе с багажом.

Это чьи такие будут? - спросил весёлый матрос, стоя на взлетающей шлюпке и размахивая бутсами.

Пека делал вид, что не замечает.

Это Пекины, Пекины! - закричала вся команда, - Не отрекайся, Пека!

И Пеке торжественно вручили в собственные руки его бутсы…

Ночью Пека пробрался в багаж, схватил ненавистные бутсы и, оглядываясь, вылез на палубу.

Ну, - сказал Пека, - посмотрим, как вы теперь вернётесь, дряни полосатые!

И Пека выбросил бутсы в море. Волны слабо плеснули. Море съело бутсы, даже не разжевав.

Утром, когда мы подъезжали к Одессе, в багажном отделении начался скандал. Наш самый высокий футболист, по прозвищу Михей, никак не мог найти своих бутс.

Они вот тут вечером лежали! - кричал он. - Я их сам вот сюда переложил. Куда же они подевались?

Все стояли вокруг. Все молчали. Пека продрался вперёд и ахнул: его знаменитые бутсы, красные с жёлтым, как ни в чём не бывало стояли на чемодане. Пека сообразил.

Слушай, Михей, - сказал он. - На, бери мои. Носи их! Как раз по твоей ноге. И заграничные всё-таки.

А сам ты что же? - спросил Михей.

Малы стали, вырос, - солидно ответил Пека.

Раздвоение календаря

Хорошо помню тот день 1918 года, когда рано утром ко мне прибежал мой одноклассник и приятель Гришка Фёдоров и первым сообщил, что товарищ Ленин объявил декрет о новом календаре. Мы с этого дня стали жить по новому стилю, сразу перескочив вперёд на тринадцать дней. Так как и время тогда по всей Советской России перевели на два часа вперёд, то многие у нас в городке ещё долго путались в днях и часах. То и дело слышалось: "Значит, я буду в два часа но новому времени, 12 числа но старому стилю…" Слыша это, Гришка приходил в негодование.

Что это ещё за "по старому стилю"? - кипятился он, - Вам что, Ленина декрет не указ? Вы всё от старой печки танцевать хотите.

Я привык уважать Гришу. Он был тринадцатилетним сыном маленького сутулого парикмахера и ещё при жизни отца, погибшего во время первой мировой войны, научился у него искусству театрального грима. После революции, когда началась гражданская война и пришло голодное время, Гришка ходил подрабатывать на любительские красноармейские спектакли - белил, румянил, наводил брови, расчёсывал парики, наклеивал на молодые безусые лица бойцов-любителей буржуйские бороды и старорежимные бакенбарды. Но среди нас, мальчишек, Гришка был известен не только этим.

Календари - вот что прославило Гришку. Он увлекался календарями. Над столом у него висел обычный отрывной календарь. Посреди стола лежал помесячный табель-календарь. А сбоку стоял алюминиевый передвижной календарь с термометром и целлулоидной пластинкой для записей. Календарь хотя и назывался вечным, но рассчитан был до 1922 года.

Иногда Гришка повёртывал диск до предела, и в алюминиевом окошечке появлялась странная, немножко пугавшая нас тогда, словно появлявшаяся из недр будущего цифра: 1922. Год этот казался нам недосягаемо далёким. Нам становилось не по себе, словно мы заглянули в бездонно глубокий колодец…

Гришка и в разговоре любил употреблять словечки из "календарного" обихода. Остановив первоклассника, он спрашивал его: "Ну, малёнок, сколько тебе летосчисления? Годов восемь будет?.." А упрекая кого-нибудь в жадности, говорил: "Ишь какой ты, високосный".

В алюминиевом календаре не было красных чисел. Но и в жизни у нас наступили тогда чёрные деньки: городок наш захватили белые. Гришка, чтобы заработать хоть немного на хлеб себе и матери, поступил подручным в большую парикмахерскую, принадлежавшую снова хозяину, у которого когда-то служил Гришкин отец. На квартире у хозяина стоял поручик Оглоухов. Поручика знали и боялись все в городе. Он занимал какое-то важное место в секретном отделе штаба, носил пышные гусарские усы, чёрные баки, которые, как жирные кавычки, выползали на его щёки; из-под фуражки с белой кокардой выбивался тщательно взбитый чёрный чуб.

Приближался новый, 1919 год. Как и другие белые офицеры, Оглоухов хвастался, что встретит Новый год уже в Москве. При этом он любил, больно стиснув своими ладонями Тришкины виски, поднимать его за голову.

Ну что, уже видишь Москву? - спрашивал он Гришку, который, извиваясь всем телом, тянулся достать хоть носками пол…

В городке теперь все опять жили по старому стилю. Новый календарь был запрещён. Но Гришка на ночь тихонько переводил свой вечный календарь на тринадцать дней вперёд, чтобы хоть ночь проходила по ленинскому численнику. А утром приходилось откручивать диск календаря обратно.

А Новый год, ребята, - говорил нам Гришка, - мы всё-таки встретим как полагается, как Ленин в декрете объявил. Повстречаем, как люди. Вот парикмахерскую закроют после работы, так приходите. Мы там, в зале, из фикуса ёлку сделаем - во!

31 декабря в полутёмном зале парикмахерской мы с Гришкой и ещё двумя ребятами с нашей улицы тайно встречали советский Новый год. На фикус повесили цветные бумажки, вышедшие из употребления деньги - керенки, пустые ружейные гильзы. Гришка принёс свой календарь, и мы в полночь торжественно повернули на алюминиевом календаре рукоятки:

Пусто и страшновато было в холодной мастерской. Железная печка-буржуйка давно остыла. Коптилка, которая была под ёлкой-фикусом, отражалась в зеркалах. Огни множились. Казалось, что во все стороны от нас идут длинные коридоры, полные вздрагивающих теней и шатких огоньков. И вдруг в конце одного из коридоров в глубине зеркала мы увидели фигуру поручика Кривчука, помощника и приятеля Оглоухова. Гримаса пьяного недоумения прошлась по бритой физиономии офицера. Он двинулся на нас сразу из всех зеркал.

Эт-то что ещё тут за ночное сборище?.. А? В чём дело, спрашиваю? Конспирация?

Вглядываясь сквозь полутьму зала, он покосился тупо на фикус, обвешанный всякой всячиной, на календарь, в окошечках которого уже красовалась дата нового года - того нового года, который белогвардейцы поклялись встретить в Москве и куда они, как известно, не попали ни через тринадцать дней по старому стилю, ни через тринадцать лет по новому - никогда! Кривчук шагнул к столику, где стоял возле коптилки заветный Гришкин календарь. Он бы схватил его, но Гришка, рывком наклонившись, снизу изо всей силы ткнул головой офицера под ложечку и выхватил у него из-под самых рук численник. Кривчук вяло взмахнул руками, поскользнулся на линолеуме и грохнулся навзничь. Падая, он ударился затылком о мраморный подзеркальник и остался лежать неподвижно. Мы застыли в ужасе: убился насмерть?

Живой он, - тихо проговорил Гришка, склоняясь над упавшим, - это у него только так, помутилось спьяну. А вот сейчас хозяин явится, увидит - будет тогда всем нам Новый год… Стой, не трусь, ребята! Ведь вы-то тут совсем неприсутственные. Я за всё в ответе. Вы только помогите мне его к жильцу перетащить, к Оглоухову. Он на дежурстве. Хозяин придёт, подумает, квартирант пьяный в лёжку, - не сунется к нему. А когда его благородие проспится, так и забудет, откуда у него шишка на макушке…

С трудом перетащили мы Кривчука в комнату жильца. Долго возились, пока подняли тяжёлое тело на диван, где обычно спал норучик Оглоухов. Но пьяный белогвардеец только мычал что-то невнятно. Лысина его поблескивала в полумраке, так как полная луна глядела прямо в окно комнаты.

Эх ты, всё видно, и завесить нечем! - Гришка осмотрелся и сообразил: - Погоди-ка, ребята. Мы его сейчас оборудуем.

Вмиг оказалась в руках у Гришки жестяная коробочка с гримом и мешочек со всяким театральным хозяйством. Гришка порылся в нём, вытащил косматый чёрный парик, ловко нахлобучил на лысину офицера, под носом у него осторожно приклеил лаком пышные чёрные усы, выпустил чуб на лоб, навёл баки. Тот только мычал да изредка отмахивался, как от мухи. И скоро мы прямо ахнули: Оглоухов, ну, форменный поручик Оглоухов храпел перед нами на диване!

Ну, а теперь живо все отсюда! Да и мне надо сматываться, - быстро проговорил Гришка и стал торопливо рыться в кожаной сумке-планшетке офицера. - А бумажечки вот эти я прихвачу. Одному человеку может сгодиться. Уж он переправит кому надо… А ведь верно, чистый Оглоухов, - добавил он, ещё раз полюбовавшись на свою работу и подправив ус Кривчука, - прямо полное с ним равноденствие, две капли. Пошли.

Но только мы кинулись к двери, как щёлкнул ключ в парадном. И тотчас в зал мастерской вошёл хозяин, вернувшийся из городского театра, где он по вечерам подрабатывал, гримируя. Хозяин заглянул в комнату жильца и проворчал:

Опять надежурился, лежит не раздевшись. Хорош! Ну и шут с ним… Гришка, запирай дверь на ночь. А вы пошли отсюда. Чего тут по ночам околачиваетесь?

Но едва было Гришка собрался выпроводить нас, как кто-то оглушительно забарабанил снаружи. Послышалась отчаянная ругань Оглоухова. Ничего не понимавший хозяин оттолкнул Гришку, распахнул дверь и попятился.

Ваше высокоблаго… господин поручик… виноват, не заприметил, как вы вышли. Вижу, лежите у себя, того, значит…

Да кто лежит? Ты что, обалдел, что ли, цирюльник проклятый, лишай стригущий!

Хозяин, бормоча извинения, пятился перед Оглоуховым, открыл спиной дверь в комнату, впустил - и обомлел: два Оглоухова стояли перед ним в комнате, заполненной отсветами зимнего полнолуния и прыгающим огоньком коптилки. Два поручика Оглоухова, оба чубатые, пышноусые, с баками на щеках. У бедного хозяина колени подогнулись… Он стал мелко креститься. Но не менее были огорошены и оба двойника. Оглоухов медленно отстёгивал кобуру пистолета. А Кривчук с ужасом вглядывался то в Оглоухова, то в большое зеркало на стене, сосредоточенно тыча в него пальцем…

Николай Станиславович, виноват… Почему это я гляжусь в трюмо сам, а вижу, наоборот, вас? А куда же я сам девался? Объясните, Николай Станиславович, почему я совсем не отражаюсь?.. Вот вы теперь даже два раза отражаетесь, а я ни одного раза…

Тут мы с Гришкой, пользуясь сумятицей, удрали, так и не дождавшись, как там двойники разобрались в себе и во всём, что произошло.

Михаил Зощенко, Лев Кассиль и др. - Заколдованная буква

А Гришка в ту же ночь вообще исчез вместе со своим вечным календарём и бумагами Кривчука. Увидели мы нашего приятеля как раз через тринадцать дней, в тот самый день, который Оглоухов, Кривчук и другие хвастуны с белыми кокардами обещали отпраздновать в Москве… Где им пришлось встретить свой старый Новый год, я не знаю. Но на вечном календаре Гришки Фёдорова, когда он соскочил с площадки ворвавшегося в наш город краснозвёздного бронепоезда, глядело в алюминиевые окошечки:


...................................................
Copyright: Лев Кассиль

Лев Кассиль

Семь рассказов

ПОЗИЦИЯ ДЯДИ УСТИНА

Маленькая, по окна вросшая в землю изба дяди Устина была крайней с околицы. Все село как бы сползло под гору; только домик дяди Устина утвердился над кручей, глядя покривившимися тусклыми окнами на широкую асфальтовую гладь шоссе, по которому целый день из Москвы и в Москву шли машины.

Я не раз бывал в гостях у радушного и говорливого Устина Егоровича вместе с пионерами из одного подмосковного лагеря. Старик мастерил замечательные луки-самострелы. Тетива на его луках была тройной, скрученной на особый манер. При выстреле лук пел, как гитара, и стрела, окрыленная прилаженными маховыми перышками синицы или жаворонка, не вихлялась в полете и точно попадала в мишень. Луки-самострелы дяди Устина славились во всех окружных лагерях пионеров. И в домике Устина Егоровича всегда было вдосталь свежих цветов, ягод, грибов - то были щедрые дары благодарных лучников.

У дяди Устина было и собственное оружие, столь же старомодное, впрочем, как и деревянные арбалеты, которые он мастерил для ребят. То была старая берданка, с которой дядя Устин выходил на ночное дежурство.

Так жил дядя Устин, ночной караульщик, и на пионерских лагерных стрельбищах звонко пели его скромную славу тугие тетивы, и вонзались в бумажные мишени оперенные стрелы. Так он жил в своей маленькой избушке на крутогоре, читал третий год подряд забытую пионерами книгу о неукротимом путешественнике капитане Гатерасе французского писателя Жюль-Верна, не зная ее выдранного начала и не спеша добраться до конца. А за окошком, у которого он сиживал под вечер, до своего дежурства, по шоссе бежали и бежали машины.

Но этой осенью все изменилось на шоссе. Веселых экскурсантов, которые прежде под выходные дни мчались мимо дяди Устина в нарядных автобусах в сторону знаменитого поля, где когда-то французы почувствовали, что они не смогут одолеть русских, - шумных и любопытных экскурсантов сменили теперь строгие люди, в суровом молчании ехавшие с винтовками на грузовиках или смотревшие с башен двигающихся танков. На шоссе появились красноармейцы-регулировщики. Они стояли там днем и ночью, в жару, в непогоду и в стужу. Красными и желтыми флажками они показывали, куда надо ехать танкистам, куда - артиллеристам, и, показав направление, отдавали честь едущим на Запад.

Война подбиралась все ближе и ближе. Солнце на заходе медленно наливалось кровью, повисая в недоброй дымке. Дядя Устин видел, как косматые взрывы, жилясь, выдирали из охавшей земли деревья с корнем. Немец изо всех сил рвался к Москве. Части Красной Армии разместились в селе и укрепились тут, чтобы не пропускать врага к большой дороге, ведущей на Москву. Дяде Устину пытались втолковать, что ему нужно уйти из села - тут будет большой бой, жестокое дело, а домик у дядюшки Размолова стоит с краю, и удар падет на него.

Но старик уперся.

Я за выслугу своих летов пенсию от государства имею, - твердил дядя Устин, - как я, будучи прежде, работал путевым обходчиком, а теперь, стало быть, по ночной караульной службе. И тут сбоку кирпичный завод. К тому же склады имеются. Я не в законном праве получаюсь, ежли я с места уйду. Меня государство на пенсии держало, стало быть, теперь и оно передо мной свою выслугу лет имеет.

Так и не удалось уговорить упрямого старика. Дяди Устин вернулся к себе во двор, засучил рукава выгоревшей рубашки и взялся за лопату.

Стало быть, тут и будет моя позиция, - промолвил он.

Бойцы и сельские ополченцы всю ночь помогали дяде Устину превращать его избушку в маленькую крепость. Увидев, как готовят противотанковые бутылки, он бросился сам собирать порожнюю посуду.

Эх, мало я по слабости здоровья закладывал, - сокрушался он, - у людей иных под лавкой цельная аптека посуды... И половинки, и четвертинки...

Бой начался на рассвете. Он сотрясал землю за соседним лесом, закрыв дымом и тонкой пылью холодное ноябрьское небо. Внезапно на шоссе появились мчавшиеся во весь свой пьяный дух немецкие мотоциклисты. Они подпрыгивали на кожаных седлах, нажимали на сигналы, вопили вразброд и палили во все стороны наобум Лазаря, как определил со своего чердака дядя Устин. Увидев перед собой стальные рогатки-ежи, закрывшие шоссе, мотоциклисты круто свернули в сторону и, не разбирая дороги, почти не сбавляя скорости, помчались по обочине, скатываясь в канаву и с ходу выбираясь из нее. Едва они поравнялись с косогором, на котором стояла избушка дяди Устина, как сверху под колеса мотоциклов покатились тяжелые бревна, сосновые кругляши. Это дядя Устин незаметно подполз к самому краю обрыва и столкнул вниз припасенные здесь со вчерашнего дня большие стволы сосен. Не успев притормозить, мотоциклисты на полном ходу наскочили на бревна. Они кубарем летели через них, а задние, не в силах остановиться, наезжали на упавших... Бойцы из села открыли огонь из пулеметов. Немцы расползались, как раки, вываленные на кухонный стол из базарной кошелки. Изба дяди Устина тоже не молчала. Среди сухих винтовочных выстрелов можно было расслышать кряжистый дребезг его старой берданки.

Бросив в канаве своих раненых и убитых, немецкие мотоциклисты, сразбега вскочив на круто завернутые машины, помчались назад. Не прошло и 15 минут, как послышалось глухое и тяжкое урчание и, вползая на холмы, торопливо переваливаясь в ложбины, стреляя на ходу, к шоссе ринулись немецкие танки.

До позднего вечера длился бой. Пять раз пытались немцы пробиться на шоссе. Но справа из леса каждый раз выскакивали наши танки, а слева, там, где над шоссе нависал косогор, подступы к дороге охраняли противотанковые орудия, подтянутые сюда командиром части. И десятки бутылок с жидким пламенем сыпались на пытавшиеся проскочить танки с чердака маленькой полуразрушенной будки, на скворешне которой, простреленной в трех местах, продолжал развеваться детский красный флажок. «Да здравствует Первое Мая» - было написано белой клеевой краской на флажке. Может быть, это было и не ко времени, но другого знамени у дяди Устина не нашлось.

Так яростно отбивалась избушка дяди Устина, столько покареженных танков, облитых пламенем, свалилось уже в ближний ров, что немцам показалось, будто тут кроется какой-то очень важный узел нашей обороны, и они подняли в воздух около десятка тяжелых бомбардировщиков.

Когда дядю Устина, оглушенного и ушибленного, вытащили из-под бревен и он открыл, еще слабо разумея, свои глаза, бомбардировщики были уже отогнаны нашими «Мигами», атака танков отбита, а командир части, стоя неподалеку от разваленной избы, что-то строго говорил двоим перепуганно озиравшимся парням; хотя одежда их еще дымилась, оба выглядели задрогшими.

Имя, фамилия? - спросил сурово командир.

Карл Швибер, - ответил первый немец.

Августин Рихард, - отозвался второй.

И тогда дядя Устин поднялся с земли и, пошатываясь, подошел к пленным.

Вон ты какой! Фон-барон Августин!.. А я всего только Устин, - проговорил он и покрутил головой, с которой медленно и вязко капала кровь. - Я тебя в гости не звал: навязался ты, пес, на мое разорение... Ну, хоть тебя и с надбавкой кличут «Авг-Устин», - а выходит-то, мимо Устина не проскочил. Зацепился-таки чекушкой.

После перевязки дядю Устина, как он ни сопротивлялся, отправили на санитарной машине в Москву. Но утром неугомонный старик ушел из госпиталя и отправился на квартиру к своему сыну. Сын был на работе, снохи тоже не оказалось дома. Дядя Устин решил дождаться прихода своих. Он придирчиво оглядел лестницу. Всюду были приготовлены мешки с песком, ящики, багры, бочки с водой. На дверях напротив, около таблички с надписью: «Доктор медицины В. Н. Коробовский», была приколота бумажка: «Приема нет, доктор на фронте».

Ну, что ж, - сказал сам себе дядя Устин, присаживаясь на ступеньки, - стало быть, закрепимся на этой позиции. Воевать везде не поздно, дом-то будет покрепше моей землянки. В случае чего, если сюды полезут, тут можно таких им делов наделать!.. Полное «адью» сообразим всякому Августину...

ОТМЩЕНИЕ

Одну из тревожных августовских ночей я провел на аэродроме, где соединение ночных истребителей майора Рыбакова охраняет подступы к Москве от фашистских налетчиков. В ту ночь летчик этого соединения лейтенант Киселев протаранил фашистский бомбардировщик, пробиравшийся к Москве. Огонь, пожиравший обломки фашистского самолета, позволил нам найти дорогу к месту падения погибшего налетчика.

Он лежал, врезавшись покареженными моторами метра на два в землю. Кругом валялись обломки сучьев. Тлели листья. Порозовевшие березки, словно в ужасе, отступили, освещенные зловещим пламенем, которое еще жило в этой мешанине из расплюснутого металла, среди раздробленных и вывихнутых частей бомбардировщика. Четыре трупа, обугленных и полусгоревших, лежали под обломками.

Кассиль Лев Абрамович родился 27 июня 1905 в слободе Покровской (г. Энгельс на Волге) в семье врача. Учился в гимназии, после революции преобразованной в Единую трудовую школу. Сотрудничал с Покровской детской библиотекой-читальней, при которой организовывались для детей рабочих различные кружки, в том числе издавался и рукописный журнал, редактором и художником которого был Кассиль. По окончании школы за активную общественную работу Кассиль получил направление в вуз. В 1923 поступает на математическое отделение физико-математического факультета Московского университета, специализируясь на аэродинамическом цикле. К третьему курсу начал всерьез думать о литературном труде. Через год написал свой первый рассказ, который был напечатан в 1925 в газете "Новости радио". Все свободное время отдавал чтению русской классики.
В 1927 познакомился с В.Маяковским, громоподобным талантом которого давно восхищался, начинает сотрудничать в журнале Маяковского "Новый Леф". Здесь были напечатаны отрывки из первой книги "Кондуит". Получил предложение сотрудничать в журнале "Пионер", где в это время работали М.Пришвин, А.Гайдар и др. Познакомился с С.Маршаком, встреча с которым определила творческий путь Кассиля как детского писателя. Из журналистики не уходил: более девяти лет работал в газете "Известия", ездил по стране и за рубеж, встречаясь с интересными людьми, публикуя материалы в газетах для взрослых и детей. Вторая большая книга "Швамбрания" вышла в 1933;
Тематика повестей и романов, написанных впоследствии Кассилем, разнообразна: "Вратарь республики" (1937); "Черемыш - брат героя" (1938); "Маяковский - сам" (1940); "Дорогие мои мальчишки" (1944); "Ход белой королевы" (1956); "Улица младшего сына" (совместно с М.Полянским, 1949); "Чаша гладиатора" (1961) и другие. Видный рус. сов. прозаик, более известный произв. дет. лит-ры, один из основоположников (вместе с Б. Житковым, К. Чуковским, С. Я. Маршаком) сов. дет. лит-ры. Род. в слободе Покровской (ныне - г. Энгельс), учился на физ.-мат. факультете МГУ, но не окончил его, полностью переключившись на лит. деятельность, в 1920-е гг. (по предложению В. Маяковского) работал в журн. «Новый ЛЕФ». Печататься начал с 1925 г. Чл.-корр. Академии пед. наук СССР. Лауреат Гос. премии СССР (1951).
Известность К. принесли две автобиогр. повести о детстве - «Кондуит» (1930) и «Швамбрания» (1933); объединены в один том - «Кондуит и Швамбрания» (1935); - содержащие условно-фантаст. элемент: воображаемую страну, придуманную детьми; мн. детали этой дет. игры (придуманная история, география, политика и т. п.) - напоминают более основательные и «серьезные» конструкции совр. фэнтези.
Глубокое знание интересов, увлечений, вкусов, нравов, языка и манер, всей системы ценностей современной ему молодежи, тяготения к реальному бытописанию, а в нем - к изображению людей «экстремальных» профессий (спортсменов, летчиков, художников, актеров и т. п.), определили тематику (и стиль) произведений Кассиля, написанных для детей и юношества: романы «Вратарь Республики» (1938), отразивший, в числе прочего, не охладевающую у писателя на протяжении всей жизни страсть футбольного болельщика; «Ход белой королевы» (1956), посвященный лыжному спорту; «Чаша гладиатора» (1960) – о жизни циркового борца и судьбах русских людей, оказавшихся после 1917 года в эмиграции; повести «Черемыш, брат героя» (1938), «Великое противостояние» (ч. 1–2, 1941–1947), передающей процесс духовного взросления «незаметной» девочки Симы Крупицыной, благодаря мудрому человеку и выдающемуся режиссеру неожиданно открывшей в себе талант не только и не столько актрисы, сколько незаурядной и сильной личности; «Дорогие мои мальчишки» (1944) - о детях, в годы войны заменивших в тылу отцов; «Улица младшего сына» (1949, совместно с М. Поляновским; Государственная премия, 1951), рассказавшая о жизни и смерти юного партизана Володи Дубинина; «Ранний восход» (1952) – также документальное повествование, посвященное светлой и короткой жизни начинающего художника Коли Дмитриева, трагически погибшего от рук религиозного фанатика в возрасте 15 лет; «Будьте готовы, Ваше высочество!» (1964), посвященная жизни в интернациональном и равноправном для всех советском пионерском лагере.



Диеты